Дом проблем
Шрифт:
— Что значит «не смогу»? Вы, кадровый военный.
— Все в прошлом.
— Офицер, спецназ, — это пожизненно. И вам всего-то полтинник.
— После грота — сил нет. Даже если вернусь — снова борьба. Для чего, для кого? Мать — старуха, и я ее по жизни мало видел, не баловал. Сестра алкоголичка. Почти одинок, — тяжело выдохнул Митрофан Аполлонович, — и оплакать меня некому.
— Плакать рано, — осторожно, избегая края пропасти, Ваха как-то умудрился принять сидячее положение, не выпуская тоненькой ели. — А я должен жить, бороться: у меня сын, — тут он сделал большую паузу, и как тайну: — А еще Мария.
— Мария? — встрепенулся Кнышевский. Не как напарник, а уж больно смело
— А я не ноги люблю, а Марию, — жестко сказал Мастаев, почему-то именно в этот момент вновь выглянуло теплое, яркое солнышко, словно в мире появилась надежда.
— Вот сколько тебя знаю, а никак не пойму.
— Хм, я ведь дурак.
— Это подтверждено судом.
— Каким судом? — возмутился Мастаев.
— Да, какой в России суд, что «итоговый протокол», — Кнышевский отвел взгляд, меняя тему, — погода-то портится, вон, тучи кучкуются.
— Надо торопиться, — опираясь о скалу, Ваха осторожно встал, как бы боясь, что его ветер сдует.
— Мастаев, — не меняет позу Кнышевский, — я не только морпех, но и горный десант — эту вершину мы не одолеем, ты загнал нас, действительно, в тупик.
— Я эту вершину покорял, и не раз! — вскипел Мастаев.
— Видать, было летом. А сейчас осень. Чуть выше, если не лед, то от холода конечности сведет. К тому же, туча ползет мрачноватая — будет скользко.
— Ты собираешься здесь подыхать?
— Нет, просто те архаровцы, — он указал вниз, — небось, уже вызвали вертолет.
— Вставай! — Мастаев дернул за веревку, соединяющую их.
— Я не могу. Сил нет. Да и некуда мне идти. Не к кому! — вдруг истерично завопил он. — Из-за тебя, болвана, Дибирова-старшая не вышла за меня замуж. А женщина! Какая была женщина!
— А при чем тут я? — усмехнулся Мастаев.
— А при том. Вы, чеченцы, ведь не такие, как все. Вы, особые! Я только теперь понял. Оказывается, все человечество в люльке-качалке воспитывается — рабы. А вы нет. Вы «свободны» от рождения, вы потомки Ноя — болваны.
— Ха-ха-ха! Так Виктория Оттовна-то не чеченка, — искренне рассмеялся Мастаев, даже спасительную ель отпустил.
— Так она похлеще вас заразилась этим кавказским аристократизмом. Нищая, а нос воротит.
— Но-но-но! — подражая, то ли подтрунивая, как Кнышевский любит говорить, погрозил Ваха. — Она отнюдь не нищая, тем более духом. Кстати, а что я ей такого наболтал? — Мастаев, уже явно издеваясь, подергивает веревку. — А хотите, скажу, и она выйдет за вас замуж. Только вам надо стать человеком.
— А что я, не человек?
— Вы ленинец. А это ложь, ложь и ложь, как учиться, учиться и учиться, — чтобы захватить власть, грабить, насиловать, править всем миром, что, к счастью, невозможно.
— А что возможно?
— Верить в Бога. Читать не Ленина, а Библию, Коран и другие древние вроде бы наивные мифы, легенды и сказки, где счастливый конец, то есть начало, когда мы одновременно женимся на матери и дочери Дибировых.
Казалось, даже природа усмехнулась: по крайней мере ветер так игриво засвистел и такой резкий, мощный порыв, что беглецы разом бросились к хилому стволу ели; их ошалелые глаза впились друг в друга, когда Кнышевский шептал:
— Слушай, Мастаев, ты хоть дурак, а соображаешь. Ради такой сказки следует побороться, надо жить!
— Свобода жить! — закричал Мастаев.
— Да-да, свобода жить! — вторил ему Митрофан Аполлонович. И тут, словно опьяненные, ничего более не боясь, вскочили в полный рост, как на земле: — Ты знаешь,
— Мария лучше! Гораздо лучше играет и поет! — возражает Мастаев.
Под этот игривый, как и тема их спора — музыка и женщина — треп, они быстро стали готовиться к решающему восхождению, тем более что ничего затейливого не было: они вновь, как и всегда по жизни, в одной упряжке. Правда, теперь Мастаев, как знаток, и не только местности, а их новой идеологии — древних мифов земли, — ведущий, — он знает, что у их сказки, как у всего человечества, счастливый конец. А вот Кнышевский теперь тоже хочет верить, чтоб сказка стала былью, вместе с тем в нем еще так много из революционного прагматизма, что он в догмы мифов, как урок или намек, мало верит; поэтому ведомый.
В отличие от духовной материальная составляющая очень скудна. Ваха вооружен предусмотрительно заготовленными деревянными колышками для особо опасных мест. У Митрофана Аполлоновича теперь штык-нож.
Они сами удивлялись, как резво и быстро начали этот подъем, однако, как в писаниях описано, «сделанное из глины», а годами истерзанное и иссохшее тело человека уже не соответствует дару Бога — вечно молодому духу и сердцу, они скоро вновь выбились из сил. И, как старший, Кнышевский больше, и все дольше их остановки. А Ваха торопит, дергает веревку, как поводырь, а его напарник скулит:
— Ты сказал двести метров, а небось уже полкилометра ползем. Где твой край?
— Не шуми! Береги силы. Вся высота — три двести. Осталось чуть-чуть, держись.
— Я руку порезал.
— Терпи, до наших свадеб заживет.
Не верить в это не хотелось, и они через не могу медленно продвигались, как случился срыв: на одном из самых опасных, почти отвесном переходе, колышек под Кнышевским вдруг обломился. Вот тут, если бы Ваха не подстраховал, вцепился он в выступ, а предательское сознание уже рисует картину, как он словно мешок бьется о скалу, с камнепадом летит и плашмя на металлический люк БТРа. С такой мыслью бороться нелегко, и хорошо, что рядом партнер, которого он только теперь впервые в жизни хочет назвать другом.
— Кнышевский, живой?
— Вершину видно?
— Скоро, — подбадривая друг друга, они вновь пошли. И опять из-под ноги Мастаева выскочила глыба. И благо — вскользь, по плечу, ведь все на волоске, но Аполлоныч удержался. И оставалось совсем немного. И Ваха это уже видел, а Кнышевский по опыту чувствовал, потому что воздуха не хватает, на перепонки давит, очень холодно, конечности коченеют. И ветер порывистый, свистящий, беспощадный ветер, готовый слизать все живое, как язык ящерицы, муравья. И этот ветер, этот ледяной, и по отношению к их судьбе, ветер пригнал черную, влажную, холодную тучу, так что Мастаев с ужасом отчего-то вспомнил ледяную баню псих-лечебницы. И если бы не друг за спиной, которому он крикнул: «Эй», а тот ответил угрюмо: «У-у», стало бы совсем плохо. А так, храбрясь друг перед другом, они застыли, приледенев к скале, зная, что на этой, теперь уже скользкой тропе их окоченелые руки и ноги не помогут, могут только стоять, но это совсем невыносимо. Они застыли надолго, лишь изредка возгласами подбадривая себя. А потом и на это сил не стало. И хорошо, что в таком густом тумане каждый звук прекрасно слышен, они чувствуют частое, да еще живое дыхание друг друга. И тут до них донесся гул — вертолет, пожалуй, не один. И он не скоро, да исчез. А Мастаев понял, что, как в легендах, это облако спасало их жизнь. Его настроение явно улучшилось, и, как гармония с природой, эта туча стала резво редеть, словно Создатель включил свет — сразу посветлело. Утреннее солнце подарило тепло.