Дом тишины
Шрифт:
Нет! Потому что думаю, даже слушать теперь — грех, поэтому я съела противный лук-порей и картошку с мясом, приготовленную Реджепом. и. положив себе в миску ашуре, [49] удалилась в соседнюю маленькую холодную комнату. Там и сижу, сжав ноги, чтобы не замерзнуть, и медленно ем своей маленькой ложкой ашуре. Гранатинки, фасоль, горох, сухой инжир, кукуруза, черные изюминки, фисташки, и все это слегка полито розовой водой. Как приятно и вкусно!
Не спится. Я встала с постели. Хочется ашуре. Подошла к столу, села. На столе бутылочка одеколона. Прозрачная, хоть и не стеклянная. Когда вчера днем впервые увидела ее, решила, что стекло, но, как только прикоснулась, поняла, что нет, стало противно, спросила, что это такое, и Нильгюн ответила: теперь нет стеклянных бутылочек, Бабулечка, и они, не слушая меня, натерли мне этим запястья. То, что хранится в пластмассовой бутылке, может придать жизни вам, но не мне. Я не сказала им этого — не поймут. У вас всех пластмассовая душа, мертвая и гнилая! Скажи я так — они бы, наверное, засмеялись.
49
Сладкое блюдо из различных зерен и сухофруктов.
Они все время смеются. Какие странные эти старики! — смеются; как
Разбудить, что ли, карлика и попросить ашуре? Сейчас стукну палкой в пол — ну-ка, просыпайся, карлик! — Госпожа, скажет он, разве можно есть ашуре в такой час, да еще в такое время года, вы сейчас не думайте об ашуре, спите себе спокойно, а завтра утром я вас… Зачем ты у меня работаешь, если не справляешься с работой?! Убирайся! Он, конечно же, сразу пойдет и наговорит им: мне тут сильно достается, ребята, от этой вашей Бабушки! Хорошо, тогда почему ты все еще здесь, зачем здесь этот карлик, почему он не убрался, как его брат? Потому что, Госпожа, скажет он, вы ведь знаете, когда покойный Доан-бей сказал нам: Реджеп и Измаил, берите деньги и живите, как вам хочется, мне надоело терпеть муки совести из-за преступлений и грехов моих родителей, возьмите эти деньги, умный Измаил ответил: спасибо, братец, и взял деньги, купил себе на них участок и выстроил дом на холме, помните, мы мимо него проезжали вчера, когда на кладбище ехали? Так почему вы сейчас делаете вид, что ничего не произошло, Госпожа, разве не из-за вас один из нас — хромой, а другой — карлик? Замолчи! Почему-то я вдруг испугалась! Он же всех обманывает. Все потому, что мой Доан сердцем чист, как ангел; что вы такое сказали моему мальчику, ублюдки несчастные, что смогли обмануть его и отобрать у него деньги; тебе, сынок, больше ничего не осталось — хочешь, иди, загляни в мою шкатулку, ведь именно из-за твоего пьяницы отца не осталось ничего; мама, знаешь, не надо так говорить об отце, да и черт с ними, с деньгами и бриллиантами, все зло — от денег; дай мне эту шкатулку, я брошу ее в море, нет, я использую все, что в ней осталось, на благие дела, мама; послушай, ты знаешь, я пишу письма министру сельского хозяйства, я знаком с ним, в школе он учился на класс младше меня, я готовлю проекты закона, и клянусь, мама, что на этот раз твоя шкатулка действительно пригодится, ладно-ладно, сынок, отдаю шкатулку тебе, нет, не надо, но хотя бы не ругайся, что я пью. Я встала из-за стола, подошла к шкафу, вытащила ключ и открыла дверцу, вдохнула запах шкафа. Я положила шкатулку во второй ящик. Открыла его: вот она, здесь. Я понюхала ее, не открывая, а потом открыла и опять понюхала пустую шкатулку и вспомнила детство.
В Стамбул пришла весна, мне — четырнадцать лет, завтра мы после обеда пойдем гулять. Куда это вы идете? Мы идем к Шюкрю-паше, папа. У него же дочери — Тюркян, Шюкран и Нигян, и мне с ними очень весело, мы все время смеемся; они играют на пианино, подражают друг другу; читают стихи и иногда даже переводные романы для меня. Я очень их люблю. Хорошо, молодец, но сейчас очень поздно, сейчас, Фатьма, ложись спать. Ладно, лягу, подумаю, что пойду к ним завтра, и усну. Отец закрывает дверь, ветерок от двери доносит до меня запах отца, я лежу в кровати, думаю о них всех и засыпаю, а утром вижу перед своей кроватью новый прекрасный день. Такой, как запах шкатулки. Вдруг мне стало страшно: хватит, глупая шкатулка, я знаю, что такое жизнь. Боже мой, жизнь ведь входит в тебя, глупая девчонка, и сжигает в тебе все, а тебя разрывает на части! Внезапно я так разозлилась, что готова отшвырнуть шкатулку, но сдержалась: как я буду без нее делить время? Прячь, прячь, опять настанет пора достать ее. На сей раз прячу шкатулку в третий ящик, закрыла шкаф, еще раз проверила, заперла ли, да, заперла. Потом пошла, легла в кровать. Над кроватью потолок. Я знаю, почему заснуть не могу. Потолок — зеленый. Потому что после самой последней машины еще не проехала следующая. Зеленая краска, правда, осыпалась. Когда он возвращается, я слушаю его шаги и понимаю, что он лег спать. Из-под зеленой краски виднеется желтая. И когда слышу, что он лег, понимаю, что теперь весь мир достался мне, и сладко сплю под желтой краской, выглядывающей из-под зеленой. Но мне не спалось, я думала о цветах, о том дне, когда он быстро разгадал тайну цветов.
Тайна красок и цвета очень проста, Фатьма, сказал однажды Селяхаттин. Он показал мне семицветный круг, прикрепленный к заднему колесу велосипеда моего Доана, который он положил на обеденный стол вверх колесами. Ты видишь, Фатьма, здесь семь цветов, но смотри, что сейчас с ними произойдет. Он стал быстро, с озорной радостью крутить педаль велосипеда, и тогда я с изумлением увидела, как семь цветов смешались друг с другом и стали белым, я испугалась, а он хохоча, радостно носился по комнате. А за ужином он с гордостью объяснил мне этот принцип, про который в скором времени совершенно забудет: Фатьма, я пишу только о том, что вижу своими глазами, это — мой принцип, ко мне в энциклопедию не попадают никакие сведения, не подтвержденные опытами! Он забывал, сколько раз он повторял эти слова; ведь он решил, что жизнь — коротка, а энциклопедия — длинная, и за несколько лет до того, как объяснить, что такое смерть, говорил: Фатьма, ни у кого нет времени все проверять на опыте, та лаборатория, что я устроил в кладовке, — не что иное, как юношеское увлечение, человек, который додумался еще раз проверить и на опыте доказать знания из сокровищницы, открытой европейцами, должен быть или полным идиотом, или жутко самовлюбленным человеком. Такое чувство, будто он знал, что я считала его, Селяхаттина, и тем, и другим. Затем он злобно кричал себе: даже великий Дидро не сумел за семнадцать лет закончить свою энциклопедию, Фатьма, потому что стал самовлюбленным, вот дурень, зачем ему надо было ссориться с Вольтером и Руссо, ведь они по меньшей мере такие же великие люди, как и ты, и если не принять то, что другие великие люди успели подумать о чем-либо и открыть что-либо раньше тебя, то любое начинание останется недоделанным. Я — скромный человек и согласен с тем, что европейцы открыли и до мельчайших деталей исследовали все раньше нас. Разве не глупо — еще раз исследовать и открывать одно и то же? Чтобы понять, что кубический сантиметр золота весит 19,3 грамма, мне не нужно брать весы и заново его взвешивать, и не нужно, набив золотом карманы, ехать к этим бесчестным обманщикам в Стамбул, чтобы понять, что на
Теперь Селяхаттин перестал заказывать у кузнецов и печников в Гебзе странные машины и приборы, и больше не выпрашивал у меня деньги на все это, и еврея больше не приглашал. Теперь он не демонстрировал устройство фонтана, наливая воду в сообщающиеся сосуды, сделанные из печных труб, как сумасшедшие, которые ищут покоя, глядя на бассейн во дворе психбольницы, и перестал пускать бумажных змеев, падавших, раскиснув от дождя, чтобы открыть и показать, что такое электричество, перестал играть с лупами, стеклами, воронками, трубами, из которых шел дым, цветными бутылками и биноклями… Он говорил: я заставил тебя, Фатьма, потратить очень много денег на глупости в кладовке, говорил, что все это были детские игрушки, ты права была, прости меня, глупо было считать, что эта любительская лаборатория, которую я пытался устроить у нас дома, будет каким-либо вкладом в науку, это была какая-то юношеская страсть и не прекращающееся детство, а все из-за неумения понять, как велика наука. Возьми этот ключ, вынесите оттуда все вместе с Реджепом, выбросьте в море, а хотите — продайте, как хотите, так и делайте. Да, и таблички эти возьмите, и мою коллекцию насекомых, и скелеты рыб, и эти цветы и листья, которые я сушил, как дурак, эту дохлую крысу, летучую мышь, змею и лягушку, что лежат в специальном растворе. Возьми эти банки, Фатьма, господи, ну уже нечем брезговать, и бояться нечего, ладно-ладно, позови Реджепа, давай я прямо сейчас избавлюсь от этих глупостей, а то даже для моих книг места нет, вот теперь хорошо, ведь если мы, будучи на Востоке, решим, что сумеем открыть и рассказать о чем-то новом, то это будет не чем иным, как проявлением нашей глупости. Люди уже все давно открыли, и теперь нет ничего, о чем можно было бы сказать нечто новое. Вслушайся в эти слова: нет под солнцем ничего нового! Фатьма, слышишь, даже эти слова — не новы, и об этом мы узнали от них, черт бы их побрал, понимаешь меня, у меня теперь даже времени не осталось, я вижу, что не смогу уместить энциклопедию в 48 томов, для такого большого материала лучше будет 54 тома, но в то же время мне не терпится, чтобы она скорей стала достоянием масс, как же это утомительно — писать настоящее произведение, но я знаю, Фатьма, нет у меня права сокращать, потому что я, Фатьма, к сожалению, не могу быть обычным, простым человеком, как все те дурни, что годами жиреют, увидев с помощью крошечной книжки на сто страниц маленькую точечку в одном из углов огромного поля истины, посмотри на труды этого Абдуллаха Джевдета: он поверхностный, незамысловатый человек, да разве ж это всё, он же еще и неверно понял Де Пассе, а Боннесанса [50] вообще не читал, да к тому же и слово «fraternite» неверно употребляет, но как ты его исправишь, а если исправишь — кто это поймет, этим дуракам надо все просто рассказывать, чтобы было понятно, и поэтому я не уверен, что могу рассказать обо всех этих научных открытиях, и то и дело вставляю в статьи всякие поговорки и прибаутки, чтобы эти дикари все понимали; я вспоминала, как Селяхаттин кричал все это, и вдруг услышала, что за последней машиной приехала еще одна. Она остановилась перед калиткой. Шумел мотор, калитка открылась, и я услышала — какая странная, неприятная музыка! Потом я услышала разговор:
50
Де Пассе, Боннесанс — вымышленные автором лица.
— Завтра утром у Джейлян, хорошо? — крикнул какой-то парень.
— Хорошо! — прокричал ему в ответ Метин.
Машина болезненно застонала, взревела и умчалась прочь. Метин прошел через сад, с едва слышным скрипом открыл кухонную дверь, вошел, за пять шагов поднялся по лестнице и, пройдя через столовую — Селяхаттин так называл эту комнату, — опять поднялся наверх, лестница — девятнадцать ступеней, когда он проходил мимо моей двери, я внезапно подумала: Метин, Метин, позову я его, иди сюда, иди, мальчик мой, расскажи мне, где ты был, что там на улице, что происходит в мире в такой поздний час, расскажи, куда вы ездили, что видели, развлеки меня, удиви меня, заставь волноваться, но Метин уже вошел к себе в комнату. Пока я сосчитаю до пяти, он разденется и так. бросится на кровать, что зашатается дом, вот, зашатался, пока я еще раз сосчитаю до пяти, уверена, он заснет, три, четыре, пять, вот, уже заснул крепким молодым сном, ведь когда ты молод, спишь крепко, правда, Фатьма?
Но когда мне было пятнадцать лет, я не могла так спать. Я чего-то ждала. Ждала, как мы, покачиваясь, поедем на повозке, как будем играть на пианино, как придут мои двоюродные сестры, а потом гости уйдут, как мы будем обедать, а пообедав, встанем из-за стола; ждала, что наступает после того, что ждешь, и то, что мы чувствуем, когда ждем, а что это такое — никто не знает. Теперь, когда прошло девяносто лет, я понимаю — все это заполнило мне разум, как сверкающая вода, накапавшая в мраморный колодец из сотен маленьких кранов, и, приближаясь к прохладе этого бассейна в безмолвии жаркой тихой летней ночи, я вижу в нем свое отражение, вижу, что я наполнена собой, и чтобы не испачкать ее, эту сияющую воду, чтобы в нее не попала пыль, я хочу сдуть себя с ее поверхности, подняться в воздух. Я была легкой, маленькой, изящной девочкой.
Иногда мне любопытно — а можно ли на всю жизнь остаться маленькой девочкой? Если такая девочка, как я, не хочет взрослеть и грешить, и если это — единственное, чего она хочет, она должна иметь право остаться такой, но, интересно, как ей этого добиться? Когда я еще жила в Стамбуле, я ходила в гости к Нигян, Тюркян и Шюкран и слушала, как они читали по очереди один переводной французский роман: речь шла о христианском монастыре, когда не хочешь пачкать свою душу, то поднимаешься на гору, приходишь в монастырь и ждешь; но мне было странно и неприятно слушать все это, пока Нигян читала, — сидят там, эти монахини рядком, как глупые ленивые куры, не желающие нести яйца. А потом я подумала, что они стареют и увядают, и мне стало противно — распятие, изваяние, крест; бородатые святоши с красными глазами гниют средь ледяных каменных стен! Я так не хочу. Я хочу остаться самой собой незаметно для всех.
Нет, не могу я уснуть! Напрасно смотрю в потолок. Я повернулась, медленно встала, подошла к столу, посмотрела на поднос, словно вижу его впервые: сегодня вечером карлик оставил персик и вишню. Я взяла вишенку — как огромный рубин, — положила в рот, немного подержала на языке, затем надкусила и стала медленно жевать, ожидая, пока ее сок и вкус унесут меня вдаль. Напрасно. Я здесь. Я вытащила косточку и съела еще одну вишенку, а потом еще одну, и еще три, и каждый раз, вытаскивая косточки, все равно оставалась здесь. Понятно — эта ночь будет трудной…