Дом толкователя
Шрифт:
Время в павловских посланиях идиллически размеренно, в соответствии с дворцовым этикетом, строго соблюдаемым августейшей хозяйкой (завтраки, прогулки, обеды, линейки, литературные вечера и т. п.) [164] .
Поэзия этого мира — поэзия вечного чаепития, воспетого в миниатюрном идиллическом послании:
Я с благодарностью сердечной извещаю, Что, выпивши у вас три полных чашки чаю И съев полдюжины тартин и сухарей, — Не умер я, а сделался живей, И сверх того, мне сон привиделся чудесной… Мне снилось: будто стал я муж жены прелестной, Что будто счастливо с ней прожил я сто лет. И что когда пришло покинуть здешний свет — Мы умереть, как должно, поленились, А так, как Филемон с Бавкидой, превратились В две липы свежия, у вас перед крыльцом, И что под нашими согласными ветвями, За круглым,164
Ср. дневниковые записи поэта за первую половину сентября 1819 года, свидетельствующие о специфическом ритме его павловской жизни: «Стихи. Обеду Натальи Федотовны… Стихи. Обед маршальский. Прогулка. Предложение чтения по вечерам… Стихи. Обед маршальский. Биллиард… Стихи. Поэма <…> Маршальский обед. Игра в биллиард… Стихи. Завтрак на ферме: рябина <…> Вечер у Бобринской. Разговор о стихах <…> Головная боль и танцы…» ( Жуковский:XIII, 132).
Если для стихотворений 1810-х годов характерна атмосфера взволнованного ожидания утра (бдение в ночи), то павловские тексты отличает атмосфера полдня (успокоение, сладкая жизнь) или вечернего покоя (тихое созерцание, погруженность в мир творящей души). Это время фантазии и волшебства, а не политического визионерства и мистики. Поэт уже не провозвестник зари, не «сторож при девах» и не священник-пророк, сотрудник царя, а добрый волшебник-сказочник, «гробовой прелестник», как выразилась одна из его почитательниц. Это ночью — во время «высокой» поэзии. Днем же он рассеянный и смешной обитатель дворца, галантный кавалер, наивный влюбленный, простодушный лакомка, рассеянный сумасброд.
Павловский ландшафт легко преображается в воображении поэта в сказочное царство, некогда населенное эфирными существами:
…А в ту пору Иное там являлось взору: Земля волшебников и фей Сквозь тонкий занавес заката Манила прелестью своей! Чертоги зрелись там из злата; Из них по светлым ступеням, По разноогненным коврам Младые феи выбегали Вперед царицы молодой И в кладези воды живой Златые чаши наполняли, И пили молодость из них, И разлетались и слетались, И облака вкруг загорались От риз эфирно-золотых…Может быть, впервые в истории русской поэзии мы видим чистую поэтическую феерию — русский сон в летнюю ночь.
Следует отметить, что перед нами важная трансформация символической темы таинственного сна, разработанной Жуковским еще в «Двенадцати спящих девах»: если раньше поэт «будил», то теперь сам находится в прекрасном сне. В свою очередь, арзамасские друзья Жуковского, обыгрывая его поэтическую топику, представляли свои попытки вернуть Жуковского к «земным» темам как попытки пробудить поэта («спящую красавицу»), вызволить его из заколдованного «сонного царства», вернуть в продолжающуюсяисторию. «[С]трашусь за твою царедворную мечтательность, — подытоживал свои опасения Вяземский весной 1821 года. — <…> Провидение зажгло в тебе огонь дарования в честь народу, а не на потеху двора. <…> Как ни делай, но в атмосфере, тебя окружающей, не можешь ты ясно видеть предметы, и многие чувства в тебе усыплены…» (цит. по: Веселовский: 266). В другом письме Вяземский сравнивает беспечную придворную жизнь Жуковского с пленением Одиссея на острове Калипсо. Полагаем, что и молодой Пушкин подыгрывал старшим друзьям в их полушутливых попытках «разбудить» Жуковского. Так, в «павловском контексте» лета 1819 года знаменитый эпизод о приключении Ратмира, попавшего в обитель двенадцати дев, мог восприниматься «немногими» друзьями как едкая пародия на «павловский плен» певца Людмилы, «изменившего» своей музе с младыми феями двора [165] :
165
Само описание путешествия Ратмира по берегу реки, окутанной туманом, через позлащенный закатом бор в чудесную долину, над которой высится чертог «инокинь святых», кажется, не только пародирует маршрут Вадима, но и выткано по канве павловских пейзажей Жуковского, начиная со «Славянки».
Особый комизм этому описанию придает эротическое преображение («заземление») темы девственности Жуковского, постоянно обыгрываемой в переписке друзей поэта [166] . Следует заметить, что куртуазная поэзия певца Людмилы, обращенная к невинным грациям двора, была тогда в центре внимания Пушкина. Так, А. И. Тургенев писал в августе 1819 года о некоем «послании о Жуковском к павловским фрейлинам», которое Пушкин сочинял во время их совместной поездки в Павловск, «но еще не кончил» ( ОА:1, 296). Забавно, что этот визит друзей к «певцу Людмилы» начался с реального пробуждения поэта: «Мы разбудили Жуковского. Пушкин начал представлять обезьяну и собачью комедию и тешил нас до двух часов утра. Потом принялись мы читать новую литургию Жуковского <…> и панихиду его чижику графини Шуваловой <…>» и т. д. ( ОА:I, 295).
166
Тургенев писал, что «девственность Жуковского» находится «в руках Пушкина». О поэтическом мотиве «соблазнения Жуковского» в творчестве Пушкина 1818–1821 годов (от «Руслана и Людмилы» до «Гавриилиады») см. главу «„Там у леска…“: Пушкин и Жуковский в 1819 г.» в: Виницкий 1998:284–296.
Друзья поэта по-разному интерпретировали «павловский сон» Жуковского: уход от действительности, вялая мечтательность, забвение своей высокой миссии, отказ от политической злобы дня. Но пафос их призывов был общим: «Пробудись, Эндимион!»
Вяземский был прав. Политическая тема действительно исчезает в этот период из поэзии Жуковского. Практически отсутствует в ней и тема исторических воспоминаний, столь характерная для «павловской» «Славянки» 1815 года («великий ряд чудес; Борьба за честь; народ, покрытый блеском славным» и т. д [ Жуковский:II, 22]). И это естественно как для эволюции поэтической историософии Жуковского, так и для «поздней» идеологии Марии Феодоровны. В «символической топографии» царской семьи Павловск с 1814 года воспринимался как место окончания эры Наполеоновских войн. Именно здесь состоялось знаменитое символическое представление по случаю триумфального возвращения домой Александра Благословенного — «одно из последних театрализованных празднеств, где зрители и участники сливались в общую картину» ( Курбатов:21–22) [167] . История как бы завершилась в Розовом павильоне встречей Матери и Сына, некогда «предсказанной» Жуковским в послании к вдовствующей императрице:
167
См. описание празднества в № 13 «Русского вестника» за 1814 год.
Настал вечный мир — золотой век. И естественно, что в стихотворениях поэта павловская земная обитель изображается как граничащая с небесной: еще мгновение — и преображение будет полным, воды Славянки сольются с отраженными в них небесами, «разрозненная семья» живых и ушедших воссоединится навеки. Сравните:
168
Ричард Уортман отмечает, что встречу царя с матерью Жуковский изображает «как семейное, а не мифологическое событие, как личную привязанность, выражающую славу императора» ( Уортман:333). Точнее будет сказать, что поэт здесь создает новую мифологию семейных отношений августейших особ, более соответствующую александровскому «сценарию власти», убедительно реконструированному американским исследователем. Здесь семейно-государственное событие (возвращение триумфатора домой) также предстает в мифологизированном облике, только за основу берутся христианские образцы — Богоматерь и Богочеловек.
Поэт в минуту вдохновения видит воображениемпрошлое и будущее, скрытые от беззаботных обитательниц этого мира под легким флёром житейского.Павловская луна, населенная, согласно шутливой космогонии поэта, душами умерших, для него гораздо ближе земных Варшавы, Троппау или Парижа.