Дом, в котором… Том 2. Шакалиный восьмидневник
Шрифт:
– К тому же теперь ты сможешь нюхать его бессонными ночами, – встреваю я, – погружаясь в эротические грезы.
Лэри плюет в мою сторону и, схватившись за голову, садится на пол.
– С завтрашнего дня будет принят новый закон, – между прочим сообщает нам Слепой. – Я вот думаю, как об этом объявить? На стене или через Логов?
Мы ошарашенно молчим. Долго. Наконец Горбач откашливается.
– М-да, – говорит он. – А Рыжий-то не дурак. Знает, что делает.
– Конечно, не дурак, – отвечаю я. – И никогда им не был. Все же какой-никакой, а вожак.
Дальше опять молчим.
Лезу на кровать и сижу там, переваривая новости. Слишком их много для одного дня. Длинная Габи, новый закон… Новый закон – это девушки. Здесь и там, и повсюду – они у нас в гостях, мы у них… Как раньше, как не было уже давно. Об этом непривычно думать, и, как я ни стараюсь, ничего не представляется, потому что нет привычки, вернее, она утрачена, но завтра ее придется восстанавливать – привычку и навыки общения, – потому что они уже будут здесь; девушки… девушки – это юбки, духи, косы, залаченные челки, конские хвосты на затылках, длинные ресницы с загнутыми кончиками и стрелки над глазами, острием к вискам, и коляски с ласковыми именами, и ногти узкие, как у Лорда, а родом они из наших ребер, но голоса намного, намного нежнее… и пьют ли они чай, а если пьют, то с чем, где добывать это «что», и кто их будет приглашать, ясно, что не я, но кто-то же должен будет…
– Дыши! – кричит мне Сфинкс. – Дыши, дурак, посинел уже весь!
Спохватываюсь, дышу, и жить сразу становится легче.
– Спасибо, – говорю. – Я тут увлекся всякими мыслями, и они меня как-то заполнили и переполнили.
– Ты уж лучше их пой, – отвечает он. – Твой организм не привык
Это он прав. Когда я не молчу, мне лучше думается. А еще лучше, когда пою. Так я не по-человечески устроен.
Возвращается Черный. Сбрасывает в угол гантели, удивленно глядит на заляпанного фиолетовой помадой Слепого и уходит в душ. И некому рассказать ему о Габи и о новом законе, потому что Лэри ускакал к Логам, а я еще не готов, я должен разложить все по полочкам, тогда меня не заткнешь, но пока не наведу в мозгах порядок, буду молчать.
Слепой сидит на полу, уткнувшись подбородком в колени. Горбач тренирует Нанетту на «взять чужого». Македонский сдирает постель Лэри и вытряхивает одеяло из пододеяльника. Ничего интересного. Я решаю спуститься во двор, там моим мыслям будет просторнее. Может, там я даже погрущу на разные грустные темы. Я давно не грустил ни о чем, кроме Лорда, и давно не бывал один во дворе. Беру свою куртку и еду. Македонский бросает терзать одеяло и идет меня провожать.
Я один во дворе. Я люблю гулять один, это все знают. Дождя нет, сыро и холодно. В большой луже с мутными краями и ясной серединкой отражается моя голова. Черная и лохматая, как у дикобраза. Смотрю на нее, пока не надоедает, потом бросаю в лужу камешек. И еще один.
Тучи собираются в гроздья, им уже тесно в небе. Я подбираю третий камешек – он странного цвета. Вроде бы, белый. Так кажется в темноте, но по-настоящему не видно, поэтому его я прячу в карман, чтобы потом разглядеть на свету. Шуршание дождя, по носу стекают первые капли. Запрокидываю голову, открыв рот. Лицо покрывает щекотными слезинками, но во рту сухо. Дождь слишком редкий.
Силуэт Македонского в нашем окне. Он смотрит вниз и машет рукой. Спрашивает, не хочу ли я подняться. Я тоже машу в ответ и качаюсь, как маятник, из стороны в сторону.
Это мой отказ. Дождь совсем не мешает. Даже жаль, что он такой слабый.
Македонский исчезает. Перед ужином он спустится за мной, и я успею переодеться. А пока мне хорошо.Я помню, как сидел тут однажды, тоже под дождем, но более сильным. Лестница была черной и блестела, а по колясочному скату бежали ручьи. Я сидел и о чем-то думал. А может, дремал. Не помню. Дождь, солнце, ветер… Все это дает силу. Я сидел и ждал, пока она пропитает меня насквозь, до прозрачности. Напитавшись, решил вернуться. Но не поехал сразу наверх, сначала прокатился по первому.
Вот тогда-то на первом, в коридоре, я их и увидел. Они стояли рядышком. Толстая, огнедышащая женщина – настоящий вулкан. Красное пальто, черная шляпа, сумка из кожи крокодила. Губы, как рана. Щеки, как колбаса. Серьги – слезы. Она топталась в лужице, что натекла с ее обуви, и злилась. Рядом стоял мужчина. Бледный и рыхлый, как мучной червяк. Губы бантиком, нос пятачком. Очки в черепаховой оправе. Бедная черепаха! Бедный крокодил! Не хотел бы я очутиться на их месте.
С ними была еще девчонка лет четырнадцати. Худая, белобрысая, с красными глазками альбиноски. Тоже в красном пальто. И парень лет десяти. Копия папы. Явный любимчик. Свиные глазки, отцовский пятачок и рот вишенкой. Пальто в красно-синюю клетку. Опять же. Слишком много красного было в этой семейке.
А рядом, прислонившись к стене, стоял Красный Дракон. Единственный по-настоящему красный в этой компании. Потому что красный цвет коварен. Его можно носить и мазать на лицо до одурения, делаясь только серее. Красный – цвет убийц, колдунов и клоунов. Я его люблю, хотя не всегда.
Я – Табаки, клеящий клички с первого взгляда. Крестный для многих и многих. В каждом из рождений – сказитель, шут и хранитель времени. Я всегда отличу дракона от человека. Драконы не плохие. Они просто другие. Не увидь я его в окружении семьи, может, и не разгадал бы сразу. А так было легко.
Он был тонкий, весь в веснушках. В старой, потрепанной куртке, в штопаном домашнем свитере, в джинсах с потертыми коленками. Глаза его были как целый мир. Как заброшенная планета. Руки с длинными, тонкими пальцами. Обкусанные до крови заусеницы.
Я посмотрел на руки остальных. Сосисочно-короткопалые. С кольцами, врезающимися в мясо. Руки были большие и маленькие, но у всех одинаковые. Один он был среди них чужой крови. Руки его были другими, глаза – другими, тело – другим. Один он носил старую одежду, привыкшую к нему и принявшую его очертания.
Я ему улыбнулся. Мне мало кто так нравился с первого взгляда. Он попробовал улыбнуться в ответ. Чуть-чуть, уголком рта.
Потом появился Акула. Женщина обрадованно затараторила и двинулась ему навстречу, оставляя за собой грязный след. Мужчина шагал следом. Младшего мальчишку он держал за руку. Любимчики умеют теряться. И попадать в неприятности. Это, можно сказать, их врожденный талант. Девчонка, расчесывая прыщ на щеке, искоса поглядывала на красного. Каково ему? Он стоял молча. Строгий и тихий.
Акула, демонстрируя все имеющиеся у него в наличии зубы, пригласил их в свой кабинет. Они вошли гуськом. Все, кроме него. Как только дверь захлопнулась, я, не стесняясь его присутствия, подъехал к ней, вытащил затычку, которую разрешается использовать только в крайних случаях, и стал смотреть. Мне всегда интересны родители, особенно такие.
Женщина рыдала. Хрумкая в платок, подтирая им помаду, слизывая сопли с губ и хватаясь за лицо. Плотоядно. Жизнеутверждающе. Мужчина стеснялся и потел. В пальто ему было жарко. Дети щипались. Акула кивал.
– У нас в доме ад! Вы понимаете – ад! – восклицала женщина, не переставая всхлипывать.
Акула кивал. Да, он понимает. Он и сам живет практически в аду, но нельзя ли ближе к делу?
– Он убивает нас, – объяснила женщина. – Медленно. Изо дня в день. Он мучает нас и терзает. Он – убийца! Садист!
– А по виду не скажешь, – вежливо усомнился Акула.
Тетку в красном пальто это заявление ввергло в истерику.
– Конечно! – завизжала она. – Конечно! А почему, вы думаете, мы его сюда привезли! Потому что нам никто не верит! Никто!
Акула на своем веку навидался всякого, но тут проняло даже его.
– Мы не принимаем подростков с преступными наклонностями, – сказал он сурово. – У нас здесь не исправительная колония.
– Он не преступник, – вмешался мужчина. – Вы не так поняли.
– Понимаете… – женщина, сообразив, что перегнула палку, перешла на доверительный шепот, – он все всегда знает. Про всех. Это ужасно. Он из этих… – она поморщилась, подыскивая слово.
– Эрудит? – заинтересованно подсказал Акула.
– Если бы! Хуже, намного хуже! В его присутствии может произойти что угодно. Вещи появляются ниоткуда. Аппаратура портится. Телевизоры… Один, потом второй. Кот сошел с ума! Бедное животное не вынесло!
Акула заскучал. Он не любил психов. По его лицу было видно, что он уже не слушал, что ему там плетут про котов.
– Вы уверены? – только и спросил он, когда женщина иссякла. Чисто из вежливости.
– Еще бы! Кто угодно был бы уверен, окажись он на моем месте!
И она разразилась списком доказательств, в котором главное место занимали ее младшие детки – эти маленькие пираньи, которые «никому не дадут солгать».
– Скажите дяде, правду ли говорит мама?
Правдолюбцы, пинавшие и щипавшие друг друга у нее за спиной, ненадолго прервали это занятие и закивали.
– А еще за ним везде бродят лысые, – доложил мальчишка. – Совсем сумасшедшие. Писают у нас в подъезде и так и будут приходить, пока мы его не уберем. Или пока нас не выселят.
Акула изумленно вытаращился, но переспрашивать не стал. Должно быть, младший сын в своей любви к правде немного перешел границы, потому что мамочка отвесила ему подзатыльник, и он замолчал.
– Мы приличные люди, знаете ли! Выдумывать не станем, – сообщила она. – У меня в семье никаких таких отклонений не было.
Мужчина виновато съежился. Вероятно, у него в семье отклонения были.
– Мы водили его к специалистам, – женщина приложила платок к уголку глаза. – А он делал вид, что с ним все в порядке. И выставлял нас дураками. Один раз нам даже порекомендовали лечиться самим! Это было так унизительно! Что я пережила!
Хрум, шмыг, хлюп…
Акула почесал в затылке.
– Не знаю, чем мы можем помочь. Здесь интернат для детей-инвалидов. Думаю, вам лучше обратиться…
– У него эпилепсия с десяти лет, – перебила женщина. – Невыносимое зрелище. Совершенно невыносимое. Это вам не подойдет?
– Поймите, это совсем другая область.
Дальше я слушать не стал. И так все было ясно.
– Просись в четвертую. У нас нет телевизоров, и никогда не было. А кошки приходят только зимой, и даже если ты сведешь с ума парочку, никто не станет скандалить. Понимаешь?
Он смотрел не моргая. Ответа я не дождался. Решив, что сделал все, что мог, я кивнул ему и отъехал. Потом обернулся – он не смотрел мне вслед. Он думал. Я рекордно быстро въехал на второй, домчался до спальни и, выманив в коридор Сфинкса, рассказал ему все. Потом съездил с ним на первый и издали показал красного.
Сфинкс поморщился:
– Выдумки истеричной мамаши. А ты прямо всему готов верить, что тебе ни скажи.
Я не стал спорить. Сказал только:
– Мамаша не в себе. Это факт. Но на такие истории у нее не хватило бы фантазии.
Мы подошли поближе. Через некоторое время рыхлая семейка вывалилась в коридор. Оттуда, где мы стояли, их не было слышно, но все это мы слышали и видели миллион раз. Менялись только декорации. И те незаметно. Женщина-танк подплыла к нему, погладила по голове, пошевелила красными губами и отошла. Мужчина сунул ему что-то в карман. Наверное, деньги. Девчонка смотрела только на нас, а любимый поросенок жевал резинку и выдувал пузыри, которые лопались, облепляя его пятачок прозрачной пленкой. Он сдирал ее ногтями и совал обратно в рот. Наконец они ушли, а мы вернулись в спальню.
Его привели через час. Лично Акула. Пришлось выслушать все, что Акула имел сказать по поводу тесноты в других группах, а также по поводу дружбы, которая должна царить среди обделенных судьбой. Наговорившись, он отчалил.
Красный все это время смотрел в пол. А мы – на него. Вельветовая куртка была ему велика, а свитер под ней – мал. Он стоял чуть косолапо, и, кроме веснушек, на нем мало что можно было разглядеть. Глаза непонятного цвета, в крапинку, как продолжение веснушчатого лица. И обгрызанные ногти. Он был ужасно спокойный, какими не бывают, не должны быть те, кого только что привели. Это его спокойствие понравилось всем. Я ни на кого не смотрел, но чуял, что это так. И радовался за него.– Эпилептик, – проворчал Лорд. – Только этого нам не хватало для полного счастья. Чтобы кто-то тут бился в припадках.
– Не утрируй, – сказал ему Волк. – Вспомни себя в первый день. Куда там трем эпилептикам.
– Спокойный ребенок, – отметил Горбач. – Даже, можно сказать, симпатичный. Я бы взял.
Пока его обсуждали, Красный смотрел в пол, а лицо у него было отрешенное, как у Слепого, когда тот слушает музыку. Я не участвовал в обсуждении. Я один знал, что он такое. Он был дракон, он был красный – сказочный человек из другой жизни, потому что просто так, ни с того ни с сего в пираньих семьях не появляются грустные люди с умными глазами, о которых рассказывают небылицы. Я беспокоился только из-за Сфинкса. Мне казалось, что его знаменитая проницательность куда-то пропала.
Сфинкс подошел к нему.
– Ты останешься здесь, только если мы этого захотим, – сказал он. – Получишь кличку и станешь одним из нас. Но только если мы захотим.
Я сразу успокоился. Сфинкс не имел привычки объяснять новичкам такие вещи. И вообще пускаться в объяснения. Значит, он тоже что-то почуял. Только не захотел признаваться.
Красный посмотрел на него:
– Тогда захоти, пожалуйста, – ответил он. – И я останусь. – Он сказал «захоти» – как будто знал, что именно Сфинкс решает, кому у нас оставаться, а кому уходить. – Я очень устал, – добавил он. – Правда, очень устал.
Он говорил не о нас, а о чем-то, что было раньше.
– Хорошо, – согласился Сфинкс. – Мы примем тебя. Только поклянись, что не будешь взрывать аппаратуру, вызывать грозу, летать на метле и превращаться в зверей.
Стая захихикала над шуткой, которая вовсе ею не была.
– Я ничего из этого не умею, – серьезно сказал новичок. – Но я понял тебя, и если так надо, то я клянусь.
Стая опять развеселилась. Одному мне не было смешно. Так у нас появился Македонский.
Новичок – это всегда событие. Они совсем-совсем другие. На них интересно даже просто смотреть. Смотреть и видеть, как они понемногу меняются, как Дом засасывает их, делая своей частью. Многие терпеть не могут новичков, потому что с ними много возни, но я, например, их люблю. Люблю наблюдать за ними, люблю расспрашивать и дурачить, люблю странные запахи, которые они приносят с собой, и много всего еще, что не объяснишь словами. Там, где есть новичок, скучно не бывает.
Так было с Лордом и со всеми, кто был до него, – вообще со всеми, кого я помнил. А с Македонским – нет. Он пришел как будто и не снаружи – еще более здешний, чем мы сами, с тенью решеток на лице, с голосом тихим, как шелест дождя, с воспоминаниями о каждом из нас, – словно родился здесь и вырос, впитав все цвета и запахи. Самый здешний из всех, кого я встречал. Он сдержал свое слово и не делал ничего такого, чего не делали бы остальные. Он был даже слишком тихим. Вот только иногда закатывался, ломая и круша все вокруг, но это случалось редко.
Единственное, что он себе позволял необычного – прогонять наши плохие сны. Я видел как: он вдруг вскакивал, подходил к кому-нибудь из спавших, шептал в ухо что-то неслышное и отходил. Мы перестали просыпаться от криков – чужих и своих собственных – и ночи стали намного спокойнее. Кроме тех, что наступили после Волка…
Я ловлю эту мысль и пробую развернуть ее обратно.
НЕ ДУМАЙ ОБ ЭТОМ!
Кроме тех ночей… Тогда не мог помочь и Македонский. Тогда…
ХВАТИТ! ОБ ЭТОМ ДУМАТЬ НЕЛЬЗЯ!
С трудом, но все же удается притормозить. Я вдруг замечаю, что плачу, и радуюсь, что идет дождь. Уже настоящий. Запрокидываю голову, чтобы промокнуть сильнее. Меня начинает трясти от холода, который, пока я думал о другом, давно уже пролез под куртку и под все жилетки. Даже зубы стучат. Пора возвращаться.
Подъезжаю к крыльцу и жду. Стемнело быстро и незаметно. В окнах за занавесками мелькают тени. И музыка, вроде, громче обычного, а может, мне так кажется из-за дождя и темноты, в которых я совсем один, всеми брошенный и забытый. Становится обидно. Потом очень обидно. Потом ужасно обидно.
– Ты чего орешь, Табаки? – Македонский сбегает по лестнице, держа над головой растянутую куртку. – Сам же хотел остаться.
– Хотел, а потом передумал. А скат слишком скользкий, сам понимаешь. Пришлось звать на помощь.
Он затаскивает меня в лифт, где я демонстративно трясусь и стучу зубами. Нагибается ко мне, заглядывает в лицо.
– Что тебе померещилось, Табаки? Я же вижу…
– Много всякого разного. Молод ты еще про такое слушать.
– Ну извини. В другой раз не стану оставлять тебя надолго.
По пути в спальню объясняю Македонскому, чем отличается любовь к дождю мелкому от любви к дождю проливному. Последний выводит из строя транспортные средства, не предназначенные для эксплуатации в непогоду. Люби его не люби, а коляску лучше в сырости не держать.
– Мустанг прослужил достаточно долго, и заслуживает бережного к себе отношения. Даже если забыть о его назойливом и малоприятном седоке-хозяине…
– Хватит, Табаки, – просит Македонский. – Я и так уже сегодня не усну.
Пока он меня сушит и переодевает, достаю из кармана камешек. Здорово мешает елозящее по голове полотенце, но все-таки я умудряюсь его рассмотреть. Он продолговатый и голубой, цветом и формой ужасно на что-то похожий, вот только на что? Кручу его так и сяк, пытаюсь угадать.
Македонский заворачивает меня в халат и прячет под одеяло. Закутываюсь, зарываюсь поглубже и думаю дальше. Камешек нагревается у меня в руке. Мы засыпаем вместе, и сон, который мне снится, – это сон про него и про то, на что он похож.Просыпаюсь под тихие гитарные переборы. Темно, только красный китайский фонарик совсем низко над кроватью, но он почти не дает света. Смотрю на него долго, и меня как будто покачивает вместе с ним. Где-то рядом голос Сфинкса поет про черную шину грузовика, в которой круг ржавой травы… За стеной странный шум. Что-то вроде гулянки. Стягиваю с себя одеяло и сажусь. Неужели я прозевал ужин? Такого давно не случалось.
На грунтовой дороге.
Солнечный свет с пылью…
Песня Сфинкса ужасно знакомая. Над грифом гитары качается голова Стервятника. И, вроде бы, ноги Валета свисают со спинки кровати. Его правую ни с чем не спутаешь…
– Проснулся? – шепчет Горбач у меня над ухом. – Ты, случайно, не заболел? Чтобы ты прозевал ужин…
– Если и заболел, то не случайно. А что это за шум за стеной?
– Празднуют принятие Нового Закона. Забыл? Мы тоже в некотором роде празднуем. Старой компанией.
Я вспоминаю. И еще свой сон. Камешек у меня в кулаке совсем мокрый. Теперь я знаю, на что он похож, и это очень странно.