Дом, в котором… Том 2. Шакалиный восьмидневник
Шрифт:
Кузнечик пробирался вдоль стены, наступая в сметенные опилки. По кафе стлался перламутровый дым, облачками переплывая от столика к столику. Из динамиков звучала музыка. Старшие общались, распластав на клеенчатых скатертях локти, сблизив патлатые головы, пуская дым из ноздрей. Он прошел мимо них тихо и незаметно и забился в угол между пластмассовой пальмой и выключенным телевизором. Сел на корточки и застыл, переводя взгляд от одного стола к другому.
Это были обычные классные столы, застеленные клеенками. В углублениях для стаканчиков с карандашами стояли пепельницы. Старшие сами придумали это кафе и сами его обставили. Стойка – из ящиков, обтянутых ситцем. На ней шипели и плевались кофеварки, а рукастый старшеклассник Гиббон жонглировал чашками, сахарницами и ложками, разливал, смешивал, взбивал и расставлял свои произведения по подносам.
Со стульев-вертушек на тонких ножках, расставленных по всей длине стойки, за ним следили жадные зрители. Ерзали вельветовыми задами по грибовидным сидениям, ложились на стойку, размазывая коричневые полукруги кофейных следов, запускали пальцы в сахарницы. Такой шик был доступен только ходячим. Колясникам оставались столы.
С листа пальмы над головой Кузнечика свисала картонная обезьяна на шнуре. Он посмотрел на нее, потом перевел взгляд на старших. Динамики, пришпиленные к стенам, зашуршали вхолостую. Далеко
За окнами быстро темнело. Большинство столов были заняты. Голоса старших гудели, сливаясь в шелестящий поток. Песня танцевала, постукивая жестянками и вскрикивая. Как будто целая толпа шоколадных людей в набедренных повязках вертела задами и стучала пятками в песок, а ладонями – в бубны. Кузнечик нюхал кофе и дым. Может, кофе – взрослящий напиток? Если его пьешь, становишься взрослым? Кузнечик считал, что так оно и есть. Жизнь подчинялась своим, никем не придуманным законам, одним из которых был кофе и те, кто его пил. Сначала тебе разрешают пить кофе. Потом перестают следить за тем, в котором часу ты ложишься спать. Курить никто не разрешает, но не разрешать можно по-разному. Поэтому старшие курят почти все, а из младших только один. Курящие и пьющие кофе старшие становятся очень нервными-и вот им уже разрешают превратить лекционный зал в кафе, не спать по ночам и не завтракать. А начинается все с кофе.
Кузнечик сидел, положив подбородок на колени и сонно сомкнув ресницы. Картонная обезьяна раскачивалась на шнуре. Кто-то подкинул пивную банку и поймал ее. По оконному стеклу побежали серебряные трещинки. Дождь. Раскаты грома заглушили музыку. За столами засмеялись и посмотрели на окна. Гиббон протер стойку. Кузнечик терпеливо ждал.
Шоколадные люди стучали и пели, неуемно жизнерадостные, не подходящие ни дождю, ни наступающим сумеркам, ни лицам за столами, подходящие только запаху кофе и его цвету, муляжу пальмы и картонной обезьяне. Почему никто не слышит, что они здесь лишние? Они и их солнечные песни?
Наконец, покачав бедрами и бубнами, кофейно-шоколадные исчезли, к радости и облегчению Кузнечика, оставив только шуршание и треск затухающих костров. А потом и этот тихий звук перекрыл шум дождя, и, кроме дождя, не осталось ничего.
Гиббон сменил пластинку. Сквозь шорох дождя просочилась гитара. Кузнечик поднял голову и насторожился. Голос он узнал сразу. Песня была другая, но голос – тот самый, что кричал из подвального окна. Кузнечик сел прямо. Голос шептал и стонал над столами и головами старших. Сквозь водные потоки и тучи выглянуло заходящее солнце, и комната стала золотисто-лиловой. Неважно, что это была не та песня. Кузнечику казалось, что и эту он знает. Знает, как самого себя, как что-то, без чего не было бы ни его, ни всех остальных. Вместо подвала было кафе, но голос все равно звал. Уйти куда-то через стену дождя. Куда – никто не знает. И даже не надо разбивать стекло. Просто пройти сквозь него, как сквозь воду, а потом сквозь дождь – и вверх. Столы таяли клетчатой мозаикой скатертей, растворяясь в музыке. Время застыло. Дождь простучал по лицам и ладоням. Сиреневый свет исчез, золото растаяло. Только голова Кузнечика золотисто светилась в темном углу – его голова и ресницы.
Песня закончилась, но у голоса на пластинке было еще много таких для тех, кто умел слушать, и Кузнечик слушал, пока Гиббон не сменил пластинку на другую, с другим голосом, не умевшим заставить себя узнать. Головы старших закачались, пальцы забегали, мусоля стаканы и наполняя пепельницы. Под столами прошла кошка с блестящей спиной, прошла с жалобным мяуканьем, и ей бросили окурок и мятный леденец. Кузнечик вздохнул. В этой песне не было даже кофейных людей. В ней не было ничего. Просто пищала женщина. Две девушки с ярко-красными губами отъехали от своего стола. Одна подняла с пола кошку и прижала ее к груди. Кто-то включил свет – и сразу везде защелкали выключатели. Над столами засветились зеленые зонтики торшеров. Женщина пела о том, как ее бросают. Уже вторую песню.
Кузнечик встал, отлипая от стены и от нагретого его теплом телевизора. Пальма качнулась, и обезьяна перевернулась пустой задней стороной. Белой нитью он прошел между столами, разрезая дымную завесу подводного царства. Подводного из-за зеленых торшеров и позеленевших лиц. Подошел к стойке и тихо о чем-то спросил. Старшие свесились со стульев-грибов, сказали:
– Что-что? – и засмеялись. Гиббон в белом фартуке посмотрел на него сверху, как на что-то, не заслуживающее внимания.
Кузнечик повторил вопрос. Лица старших весело оскалились. Гиббон достал из кармана фломастер, почиркал им по салфетке и положил ее на край стойки.
– Прочти, – приказал он.
Кузнечик посмотрел на салфетку:
– Ведомый дирижабль, – прочел он тихо.
Старшие захохотали:
– Свинцовый! Дурачок!
Кузнечик покраснел.
– Почему свинцовый?
– А чтобы удобнее было стекла бить, – безразлично ответил Гиббон, и старшие опять захохотали.
Под их дружный хохот Кузнечик, мокрый от стыда, вылетел из кафе, пряча в зажиме протеза комок салфетки. Кто им сказал? Откуда они узнали?В Чумной комнате по стенам летели звери. Подстерегая беспечных прохожих, в засаде прятался гоблин. Кузнечик сел перед тумбочкой, на которой стояла пишущая машинка, и разжал зажим. Салфетки не было. Кулак руки-не-руки не сжимался по настоящему. Кузнечик зажмурился, потом открыл глаза и отстукал на клавишах то, что помнил и без бумажки. Выдернул листок и спрятал в карман. Он был расстроен. Дирижаблем. Потому что не мог понять: при чем тут дирижабль? Они толстые, неуклюжие, и давно уже вымерли. А еще тем, что старшие знали про стекло. Что это он его выбил.
– Самое обидное, – сказал Кузнечик, – самое обидное, что это кто-то из вас им рассказал.
– Чего? – переспросил Горбач, свесившись сверху.
– Ничего, – сказал Кузнечик. – Кому надо, тот расслышал.
Красавица был в бумажной короне с загнутыми краями. Он улыбался, но его улыбке не хватало зуба. Вонючка во второй такой же короне улыбался выжидающе и с интересом. Его улыбка была чересчур зубастой. Сиамец вырезал из журнала картинки. Он поднял на Кузнечика стылые глаза и опять защелкал ножницами.
– Кто кому чего сказал? – не выдержал Вонючка. – И кому чего надо было услышать?
Горбач опять свесился вниз.
– Про стекло, – сказал Кузнечик. – Что это я его разбил. Старшие знают.
– Это не я! – выпалил Вонючка. – Я чист. Никому никогда!
Сиамец зевнул. Горбач возмущенно завозился в одеялах.
Слон ковырял карман комбинезона.
– Я им сказал. Что Кузнечик… Очень хотел вас выпустить. Очень разволновался. Я им так сказал.
– Кому? – Вонючка сдвинул корону набок и поковырял
– Им, – Слон неопределенно помахал рукой. – Большому, который спросил. И еще тому, который рядом стоял, ему – тоже. Нельзя было? Они не обиделись.
Незабудковый взгляд Слона устремился к Сиамцу, палец потянулся в рот.
– Нельзя было, да?
Сиамец вздохнул.
– Сильно досталось? – спросил он Кузнечика.
– Нет, – Кузнечик подошел к Вонючке и подставил ему карман. – Достань. Я тут кое-что записал для твоих писем. Чтобы ты упомянул.
Вонючка рванул карман, выхватил бумажку и завертел в руках, внюхиваясь в написанное.
– Ого, – сказал он. – Ничего себе… Думаешь, нам это пригодится в хозяйстве?
Горбач спустился со своей кровати, взял у Вонючки листок и тоже прочел.
– Дирижабль? Что это значит?
– Я, конечно, могу написать, что бедный парализованный малютка хочет заняться воздухоплаванием, – мечтательно протянул Вонючка. – Мне не трудно. Но правильно ли это поймут?
– Это название песни, – перебил Кузнечик. – Или группы.
Сам не понял. Если, конечно, Гиббон не пошутил.
– Выясним, – Вонючка спрятал листок. – И напишем.
Слон тяжело протопал по журнальным обрезкам и остановился рядом с Кузнечиком.
– Я тоже хочу корону, – прохныкал он. – С зубчиками. Как у него. – Слон показал на Красавицу.
Вонючка протянул ему свою.
Слон спрятал ладони за спину:
– Нет! Как у него. Красивую!
Горбач снял корону с Красавицы и нахлобучил на Слона. Чтобы она не упала, ему пришлось ее приплюснуть. Сияющий Слон отошел от него, держась очень прямо.
– Обошлось без рева, – обрадовался Горбач. – Повезло.
Сев на свою кровать, Слон осторожно ощупал голову.Табаки. День пятый
– Это крик Хворобья! – громко выдохнул он
И на сторону сплюнул от сглазу.
Льюис Кэррол. Охота на Снарка
Вторники – меняльные дни. После Помпея я не был на первом. Как-то меня перестал привлекать этот этаж. Можно назвать это трусостью, но на самом деле это выжидание. Есть плохие места и есть временно плохие места. Временную «худость» можно переждать. Я думаю об этом все утро. О том, как соскучился по меняльным делам и что времени после Помпея прошло достаточно, чтобы первому перестать быть плохим местом.
И вот после уроков я разбираю свое хозяйство. Все, что в мешках и в коробках. Ничего путного не нахожу, может, оттого, что давно не менялся. Когда отрываешься от этого дела надолго, теряется нюх на спрос. Роюсь в самых дальних залежах и натыкаюсь на позабытый фонарик с голой теткой. Ручка в виде нее, которую полагается держать за талию. Гнусная штука. Совсем слегка облупленная. Я ее беру. Потом становится стыдно такого убожества и набираю еще по три связки бус. Из ореховых скорлупок, финиковых косточек и кофейных зерен. Их немного жалко, но всегда можно сделать еще, если знаешь как. Увязываю все в узелок. Совсем маленький.
Лезу в пластинки, проверяю дальние ряды. Ингви Малмстин. То самое, что не мешало бы обменять. Лэри с ума сойдет, но мне виднее, что у нас в хозяйстве лишнее. И потом, вполне может статься, что менять его окажется не на что, и я верну его на место. Я почти уверен, что так и будет. Прячу диск в пакет, чтобы не бросался в глаза, и еду.
Уже на лестнице слышен гул, а ниже мелькают спины – народу больше, чем обычно. Даже намного больше. Не понимаю, отчего это так, но в самом низу вижу, что половина менял девчонки – и удивляюсь своему удивлению. Как будто у них не может быть ничего годного для обмена. Опять я забыл про Закон. Делается немного не по себе. Вообще-то я застенчивый и не люблю, когда меня застают врасплох. Это закон – это интересно и здорово, но только не тогда, когда ничего такого не ждешь, а я как раз не ждал. Но не поворачивать же обратно, если съехал у всех на глазах.
И вот я медленно еду мимо них – стоящих и сидящих, с тем и с этим, – стараясь выглядеть как обычно. Как будто они всегда тут торчали, и в этом нет ничего особенного. Не так уж трудно сохранять спокойствие, когда вокруг – толпа принарядившихся Крыс и Псов, в которой ты почти незаметен и даже с трудом сквозь нее продираешься.
Филин с лампами и сигаретами в своем углу. За сокоавтоматом – Мартышка с наклейками, а все остальные затеряны среди девчонок. Никто ничего не держит на виду, надо спрашивать – а я стесняюсь и уже понимаю, что зря спустился. Кому сегодня интересны пошлый фонарик и самодельные бусы? Все пришли за новыми знакомствами, менялки – только предлог. Но я все равно еду до конца, чтобы потом с полным правом вернуться.
– Что у тебя? – спрашивает Гном, пятнистый от прыщей, как мухомор. Смотрит поверх головы. Плевать ему, что там у меня. Просто спрашивает. Рядом томная Габи держит огромнющий плакат с Мерилин Монро. И зевает, как крокодил.
Быстро проезжаю. К пластинкам очередь из четырех Псов и двух девушек в очках. А сразу за ними – пустота, и сидит одна-единственная девчонка. Совсем неожиданно застреваю рядом. Вообще-то, чтобы поправить пластинку, которая сползает с Мустанга, одновременно норовя вывалиться из конверта. И вдруг вижу…
У нее на коленях – жилетка всех цветов радуги, расшитая бисером. Горит и переливается, как солнышко. Не может быть, чтобы такую вещь принесли на обмен, это понятно, но меня все равно притягивает. Как-то само собой. Она поднимает голову. Глаза зеленые, чуть темнее, чем у Сфинкса, а на волосах она просто сидит, как на коврике.
– Привет, – говорит она. – Нравится?
Странный вопрос. Нравится ли?! Срочно надо ехать обратно и искать что-нибудь стоящее. За плеер могут и убить, но есть еще рубашки Лорда и мои бесценные амулеты.
– У меня с собой нет ничего подходящего, – отвечаю я. – Так, одна никчемная мелочь. Надо кое-куда съездить.
Она встает. Как ее зовут? Вроде бы Русалка. Совсем маленькая. Кажется, из бывших колясников. А может, я ее с кем-то путаю.
– Примерь. Это очень маленький размер. Вдруг не налезет.
Малмстин опять начинает сползать.
– Да нет, не стоит, – стараюсь затолкать его поглубже, – я тут просто гулял себе… – Уши почему-то нагреваются и начинают ужасно мешать.
– Но тебе же нравится? Примерь, – она сует мне жилетку. – Давай. Хочу посмотреть, как она выглядит на ком-то другом.
Снимаю две свои и надеваю эту. Застегиваюсь. Совсем моя. По всем параметрам.
– Здорово, – говорит Русалка, обойдя коляску. – То, что надо. Как будто на тебя сшита.
Начинаю расстегиваться.
– Нет, – качает головой она. – Это тебе. Подарок.
– Ни за что! – стаскиваю жилетку и протягиваю ей обратно. – Нельзя так.
Да, была у меня такая нехорошая привычка. Спускаться в меняльный вторник без ничего, выбирать, что получше, и спрашивать хозяина: «Не подаришь?» Они, конечно, дарили. А куда им было деваться? Потом начали при моем появлении разбегаться и прятать свое добро. И я перестал клянчить подарки. Самому надоело. Но брать такой подарок я и тогда бы не стал. Совесть у меня все-таки есть. Поэтому трясу перед ней этой прекраснейшей жилеткой и умоляю забрать ее обратно.