Домашний быт русских цариц в Xvi и Xvii столетиях
Шрифт:
К каким же практическим результатам приводили все эти поучения и наказания, как эта теория являлась в практике, какую личность, с каким характером воспитывал и выпускал на общественную деятельность этот домашний, семейный строй жизни? Иначе сказать: какую личную волю приготовлял для общества наш древний Домострой?
Мы видим, что с одной стороны, в лице старшего, он воспитывал, утверждал и освящал самый безграничный произвол, стало быть, полную необузданность води. С другой стороны, в лице каждого младшего, он воспитывал, утверждал и освящал беспрекословное покорение и послушание, безграничное принижение личности, полное детство и раболепство воли. Между этими двумя крайностями, мы не видим ни какой средины.
Родительская опека, как единая нравственная сила, державшая весь строй нашего древнего общества, и помимо писанного учения, по естественной причине, должна была водворит в умах непреложное убеждение, что воля старшего есть закон для младших. Это была сама сущность родительской власти, вытекавшая из естественных, непосредственных отношений отца к своим детям. Разумное начало, утверждавшее такие отношения, основывалось на том факте, что физически малолетний, в действительности, не способны еще руководиться своею незрелою и потому глупою, неразумною волею. Ребенок иначе и не мог обнаруживать свою волю, как только по детски, неразумно; поэтому разум и воля старшего, по необходимости, являлись здесь
Очевидно, что такая воля и для малолетних, и особенно для малолетних в общественном смысле, не могла иметь ни какого другого смысла, как смысл произвола, смысл простой грубой силы ли насилия, смысл обыкновенной физической силы, в какой, под видом ученья — битья, по преимуществу, и проявлялась эта воля старшего или родительская воля. Но этот произвол, в глазах массы, освящался не только авторитетом своего происхождения, т. е. происхождения из непререкаемой власти родительской, но и учением церкви, которая утверждала и распространяла его, как единственную силу общественного союза. В убеждениях массы этот произвол, эта воля старшего, построившая по своему идеалу и всю бытовую власть, являлась какою-то первозданною физическою стихиею, в роде огня, воды, пред которою, по необходимости, должна была приникать всякая самостоятельность, а тем более самостоятельность индивидуальной личности.
Малолетний, т. е. ребенок, отрок физически, равно как и ребенок, отрок общественно, чувствовал на каждом шагу силу этой воли — стихии, и по необходимости ею одною воспитывался, воспитывал свои понятия и свои стремления. Других начал, других источников для развития и образования собственной воли он не имел. Его со всех сторон охватывала среда произвольных поступков, произвольных действий, которые представляли практическое только выполнение целого нравственного учения об авторитетной воле старших. В этом учении он выяснял себе понятие не о нравственной свободе человека вообще, на чем и должна бы созидаться воля; напротив он выяснял себе твердое убеждение о подчинении такой свободы произволению старших, как исключительных, от рода и от века поставленных, блюстителей нравственного закона. Он выяснял себе твердое убеждение, что никто не должен иметь воли (свободы) в качестве человеческой личности, а всякий должен обладать ею только в качестве старшего, в качестве отца своим детям, и в прямом, и в переносном смысле, т. е. в смысле всякого властного положения в обществе. Воспитанный в родительском произволе, в произволе старших вообще, крепко убежденный, что этот произвол, иначе родительская и родовая опека, есть священная воля самой нравственности, неколебимая основа нравственной жизни; что этою только одною волею держится не только связь семьи, рода, но и связь всего общества, всей земли; — старый наш предок, вступая в жизнь уже возрастным, более или менее сознательным ее деятелем, ничего не мог принести в нее другого, как те же самые понятия и убеждения, как тот же основной смысл воли вообще и своей в особенности, тот же произвол, который представлял для него единственную и исключительную норму действий и деяний.
Действуя по такому умоначертанию, по такому развитию и складу своего нрава, он не мог в собственном сознании отделить законного от беззаконного в этом отношении, потому что здесь для него ясен был один только закон — воля или произвол старшего, стало быть, своя воля, когда он сам делался старшим, властным, т. е. свободным и самостоятельным по его понятиям и представлениям. Истинных понятий о нравственной свободе лица не могло существовать в обществе, где родовой дух с такою силою пригнетал, давил личность, т. е. всякую человеческую индивидуальность. Поэтому идея свободы понималась также материально, как и идея воли, и свобода значила собственно освобождение от чужой воли, а следовательно приобретение своей воли; или в сущности приобретение нравственной или материальной силы распоряжаться в данных обстоятельствах полным хозяином. Идея самостоятельности, нравственной независимости была нераздельна с идеей самовластия, а еще ближе, с идей самоволия и своеволия. Вот почему мы, люди другого времени и других понятий о законах нравственности, не имеем права слишком строго судить об этом неизмеримом и безграничном своеволии и самовластии, которое так широко господствовало в нашем допетровском и петровском обществе, и особенно мало имеем права осуждать за это отдельные, а тем более исторические личности, которые всегда служат только более или менее сильными выразителями идей и положений жизни своего общества.
Своеволие и самовластие в ту эпоху было нравственною свободою человека; в этом крепко и глубоко был убежден весь мир-народ; оно являлось общим, основным складом жизни. Это была общая норма отношений между старшими и младшими, между властными и безвластными, между сильными и бессильными, между независимыми и зависимыми, и в физическом, и в нравственном, и в служебном, и в общественном, и в политическом отношениях. Это был нравственный закон жизни, выращенный ею же, самою жизнью,
Само собою разумеется, что историк, в своих разысканиях и размышлениях о характере многих событий нашей истории и особенно о характере, действовавших в этих событиях лиц, не мог не заметить, не мог не почувствовать особенной, как бы основной черты, проходящей по всей нашей истории и неизменно появляющейся в каждом, сколько-нибудь сильном и наиболее выразительном ее действии, особенно за последние два века перед реформою. Трудно было хорошо выяснить себе эту основную черту, найти ее истинный, жизненный смысл. Тому очень мешали наши взгляды, исполненные западных идей, западных представлений об исторических силах, развивавших тамошние народности. Западными идеями мы по преимуществу измеряли и собственное, историческое развитие; делали ему оценку с точки зрения западных представлений о свободе и рабстве, о праве и государстве, о социальной общине, об обществе и общественности, а главным образом, о свободной и независимой личности. Отсюда: развившееся в Москве самодержавие мы объясняли и до сих еще пор объясняем татарскою идеею, которая будто бы в нем воплотилась и, как самое Батыево иго, беспощадно громила все свободные, самостоятельные учреждения совершенно свободной, будто бы «удельно-вечевой» нашей старины. Западный человек, исполненный идей о правах независимой личности, иначе и не мог смотреть на наше дело, как именно такими глазами. По его взгляду и мы так поняли основной закон нашей истории и вследствие того подняли нашу семейную и вечевую общину до идеала, какой возможен только в поэзии. Древняя семья-община предстала нам в образе угнетенной невинности; между тем, она-то и была первою причиною этой татарской идеи, наилучшею почвою ее воспитания и развития. Самодержавие в своей самовластной форме XVI и XVII века явилось роскошным цветом, плодом именно родовой культуры, которая заботливо воспитывала нас с самых первых времен нашей истории. Не зная хорошо самих себя в истории и во всем своем, даже современном быту, мы, по неизбежной причине, должны были удаляться больше в поэзию, чем идти к здравому, чисто научному исследованию. Мы и теперь все еще идеализируем нашу прошлую жизнь по плану иноземных идей. Однако разработка нашей исторической науки все-таки подвигается вперед и здравый реализм, который характеризует ее в последнее время, незаметно наводить нас на иные соображения о действующих силах нашей истории.
Сводя счеты всей деятельности и действительности старой Руси до эпохи преобразования, историк ни как не мог не почувствовать той основной черты в наших исторических характерах, о которой мы ведем речь.
Он должен был заметить ее присутствие повсюду и, следя главным образом за Формами жизни, по естественной причине, остановился на самой выразительной, законченной, поэтической ее форме, которую создал сам народ. Историк очень верно охарактеризовал эту черту эпическим богатырством. Богатырь, в самом деле, в народных поэтических представлениях, является образом самостоятельной, независимой, вполне свободной личности, как рисовал ее себе наш старый век.
Указывая общее направление или общую силу деяний русского человека в XVII ст.; историк говорит: «Быт русского народа до эпохи преобразования вполне выражается в его поэзии; одних ее памятников достаточно для верной, общей оценки этого быта… Вслушавшись внимательно в эту длинную и однообразную песню русского народа, которую он заводит от Киева и Царягорода, и ведет через Волынь, Галич, Чернигов, Новгород, Москву к Казани, Астрахани и Сибири, мы видим ясно, что это народ, проживший восемь веков в одинаковых исторических условиях. Любимый образ фантазии певцов это богатырь-казак, названия однозначащие. Как в X, так и в XVII веке русский мир был на украйне; как в X, так и в XVII веке человек, которому было тесно в избе отцовской, у которого сила по жилочкам живчиком переливалась, которому было грузно от силушки, как от тяжелого бремени, отправлялся в степь-поле, где ему легко найти, на ком попробовать свою силу молодецкую. Многое переменилось в государственном строю России с X до XVII века, от времен ласкового Киевского князя Владимира до времен великого царя Алексея Михайловича, всея Великия, и Малыя, и Белые России самодержца, но удальцы по прежнему шли в степь поляковать (от поле), на Дону образовалось большое военное братство удалых поляниц (опять от поле), где каждому богатырю можно было набрать себе дружину и идти на подвиг. Таким образом для народа была возможность через целый ряд веков петь свою песню на один лад, потому что содержание ее было живо перед его глазами; богатырь не умирал в козаке, и наши древние богатырские песни в том виде, в каком они дошли до нас, суть песни казацкие, о казаках».
Таким образом выходит, что допетровское русское общество со стороны общего характера своих подвигов, деяний и былей, переживало еще древний, эпический склад быта. Богатырство, как известный закон личного характера, было исходным началом личной деятельности, личного деянья. Понятно, что образом богатырства может быть обрисовано и казачество, весьма, видное и в полном смысле эпическое явление нашей истории. Историк распространяет смысл богатырства и на все другие, с виду однородные, явления жизни. Он ставит его общею характеристическою чертою нравственной жизни общества, а следовательно типическою чертою жизни отдельных лиц. С этою целью он дает нам эпическую характеристику богатыря, рисует вообще сильного человека, нашей старины: «Молодой человек чувствует тяжкий груз силы», чувствует тоску по степи, и говорит матери»: «Ай же ты, государыня, моя матушка! давай же прощеньице — благословленьице: поеду я во далече — далече чисто поле, хочу разгонять бурушка косматого, хочу поразмять своего плеча богатырского, спробовать силы-удали молодецкия. Долго ли мне жить во глупом, во малом во ребячестве, ходить мне дома по улице широкия, с ребятами тешиться»? Пока молодой человек не вырвется в чисто-поле, все он будет жить в глупом, малом ребячестве: от глупого ребячества до возмужалости нет «переходного времени образования». Страшен бывал сильный человек, вырвавшийся прямо из глупого, малого ребячества на полную волю, в чистое поле, и начавший разминать свое плечо богатырское. Песни превосходно изображают нам эту расходившуюся силу, которая не сдерживается ничем; эти поэтические изображения объяснят нам не одно явление не только в древней, но и в новой нашей истории, которая не могла разом отрешиться от старых условий. Илья Муромец, рассердившись, что его не позвали на пир, стреляет по божьим церквам, по чудным крестам и отдает золоченые маковки кабацкой голи на пропив, хочет застрелить князя Владимира с княгиней. Когда Василий Буслаев расходился в бою с новгородцами, то не пощадил крестного отца. Мать, чтоб унять расходившегося богатыря, заходит сзади и падает на плеча могучие; богатырь говорит ей: «ты старушка лукавая, толковая! умела унять мою силу великую, зайти догадалась позади меня. А ежели б ты зашла впереди меня, то не спустил бы тебе, государыне матушке, убил бы заместо мужика новгородского».