Домой возврата нет
Шрифт:
И не стал ничего говорить. Только поблагодарил молодого человека и вышел.
4. То, что никогда не меняется
Из окон, выходящих на улицу, Джорджу только и видна была угрюмая громадина склада через дорогу. Это был мрачный, уродливый домина унылого ржаво-бурого цвета, весь в жесткой паутине пожарных лестниц; по фасаду из конца в конец тянулась ветхая деревянная вывеска, а на ней выцветшими, почти неразборчивыми буквами значилось: «Агентство доставки». Джордж из знал, что за штука агентство доставки, но с тех пор, как он поселился на этой улице, дня не проходило, чтобы к бурому зданию не подъезжали огромные грузовики; аккуратно
— Подай назад, вы, там! Подай назад! Давай, давай! Пособите-ка, ребята! Эй, вы!
Лица у этих людей были грубые, они глядели друг на друга насмешливо, негромко чертыхались, кривя губы. И яростно огрызались, отстаивая свои права, не желая сделать ни на волос больше, чем положено:
— А мне какое дело, куда везти! Это твоя забота, черт подери! Я-то при чем?
Работали они быстро, с удивительной силой и сноровкой, свирепые, недобрые, их подхлестывало какое-то злое беспокойство, и крикливые голоса звучали злобно.
Огромный город был этим людям жестокосердой матерью, и вскормила она их горечью. Они родились среди кирпича и асфальта, в многоэтажных людских ульях, на кишащих народом улицах, с младенчества их убаюкивал оглушительный лязг внезапно налетающих поездов надземки, сызмальства они учились драться, грозить, огрызаться и отбиваться в мире свирепого насилия, неумолчного шума и грохота — город наложил на них неизгладимое клеймо, проник в их плоть и кровь, кислотой въелся в их движения и речь, в их мысли и понятия. Грубые лица их были иссечены морщинами, загрубевшая серая кожа будто вся иссохла и выцвела. Самый пульс у них словно бился в яростном ритме города; искривленные губы готовы мгновенно изрыгнуть лязгающую железом брань, в сердцах затаилась непомерная мрачная гордыня.
И души их были подобны асфальтовым ликам городских улиц. Каждый день по ним проносились неистовые краски тысяч новых ощущений — и каждый день все звуки, все краски, всю ярость вновь сметало без следа с этой упорной брони. Десять тысяч яростных дней пронеслось над ними — и ничего не осталось в их памяти. Они жили точно существа, рожденные только сегодня и сразу взрослыми, с каждым вздохом они начисто избавлялись от прошлого, и вся их жизнь заключалась в одной лишь настоящей минуте.
И как же они были тверды и уверены в себе, вечно неправы, но всегда самонадеянны. Они никогда не колебались, не признавались в неведении и ошибках, не знали сомнений. Каждое утро они начинали насмешкой, окриком, торопливой грубой руганью, им не терпелось окунуться в дневную суматоху. В полдень они прочно сидели в своих машинах и сквозь вонь бензина и разогретых моторов во всеуслышание кляли на чем свет стоит подлые трюки соперников, которые ухитрялись их обогнать, и тиранов полицейских, безмозглых пешеходов, и промахи собратьев, не столь искусных в том же ремесле. Каждый день они встречали опасности, которыми грозила им улица, так невозмутимо, будто катили по глухим проселкам. Каждый день, глазом не моргнув, они пускались в приключения, перед которыми в ужасе и отчаянии отступили бы храбрейшие уроженцы захолустных окраин.
Пронизывающе сырой и холодной ранней весной они ходили в черных шерстяных блузах и кожаных куртках, но сейчас, летом, работали полуголые — и видно было, как на худощавых жилистых телах, под загаром и татуировкой, змеями извиваются мышцы. Джордж смотрел на их мощные и точные движения почтительно и едва ли не со стыдом. Ибо рядом с жизнью этих людей, которые
А пять раз в неделю по ночам вдоль обочины выстраивался в молчаливом ожидании длиннейший караван. Теперь фургоны были крыты брезентом, по правому и левому борту горели зеленые фонарики да красновато тлели огоньки сигарет, так что едва можно было различить лица людей, которые негромко переговаривались в тени своих огромных машин. Как-то Джордж спросил одного шофера, куда они ездят по ночам, и тот объяснил: в Филадельфию, оборачиваются к утру.
В этих ночных машинах, таких хмурых и тихих, жила, однако, могучая сила и нетерпение, словно и они, как шоферы, только ждали приказа двинуться в путь, и от этого для Джорджа вдруг все становилось таинственным и радостным. Эти люди принадлежат к великому братству тех, кто любит ночь, и его соединяют с ними те же узы. Ведь ночь всегда была ему не в пример милее дня, и все его творческие силы достигали высшего накала в потаенном ликующем объятии ночной темноты.
Ему знакомы были и радости, и тяжкий труд таких вот людей. Перед глазами вставала темная вереница машин, что с громыханьем катили через спящие города, и лицо ему обдавало темнотой, свежим дыханьем полей. Он видел, как согнулись над рулями шоферы — они настороже, всем существом вслушиваются в сиреневый сумрак и впиваются глазами в дорогу, чтоб как-то отгородиться от пустынных ночных просторов. Знакомы ему были и придорожные буфеты, где они останавливаются перекусить, забегаловки, открытые день и ночь, — там тепло светят мутные лампы и то пусто, безлюдно, только дремлет за стойкой хозяин — важный грек в белом фартуке, то вдруг все заполнится шарканьем и топотом ног, громкими резкими голосами нахлынувших толпой шоферов.
Они входят, усаживаются на поставленных в ряд табуретах и заказывают еду. И ждут, и голод их все острей от запахов чисто мужской еды — кипящего кофе, яичницы, и жареного лука, и шипящих на сковороде бифштексов, а пока едким, бесценным и ничего не стоящим утешением служит им сигарета, они закуривают, заслонив огонек ладонью у твердых губ, и глубоко затягиваются, и медленный дым струится из ноздрей. Они щедро поливают бифштексы густым томатным соусом, темными, неотмывающимися пальцами разрывают ломти душистого хлеба и едят быстро, алчно, со свирепым наслаждением накидываются на тарелку и кружку, точно дикие звери на добычу.
О, он с ними, он из них и для них, он по-братски делит с ними радость и голод, до последнего жадного глотка, до последнего ублаготворенного вздоха блаженной сытости, до последнего медленно, с наслаждением выдохнутого дымного колечка. В колдовской летней тьме их жизнь казалась ему прекрасной. Вот они мчатся сквозь ночь в рассвет, в утренние птичьи песни, в утро, несущее земле новую радость. И когда он об этом думал, ему казалось — потаенно живущее во тьме неистовое и одинокое сердце человеческое вечно молодо и не может умереть.
Все то лето, лето 1929 года, он видел в большом окне склада напротив какого-то человека, который сидел за письменным столом, всегда в одной и той же позе, и смотрел на улицу. Когда бы Джордж ни вскинул глаза, тот неизменно сидел сложа руки, уставясь в окно застывшим, невидящим взглядом. Поначалу Джордж его почти не замечал, такой тот был бесцветный, ненавязчивый, будто привычное пятно на выгоревших обоях. А потом его приметила Эстер и однажды, кивнув в его сторону, сказала весело: