Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры
Шрифт:
Голос Мигеля разносится по просторной зале, и, когда он умолкает, воцаряется гробовая тишина.
— Он прав, — помолчав, говорит Диего. — Все великое уже совершено до нас. Нам остается… А что нам, собственно, остается, черт возьми?
— Посредственность, — отзывается в тишине Альфонсо.
— Или, — медленно выговаривает Мигель, — или найти какой-то новый смысл жизни.
Минута молчания, и Мигель продолжает с жаром:
— Взять в руки божье творение, ощупать его, проникнуть в сущность, овладеть его сердцем, преобразить руками и мыслью, вылепить из этого праха новый вид, новое существо,
— Ересь! Ересь! — завопил Паскуаль.
— Молчи, — обрывает его Альфонсо и спрашивает Мигеля:
— А каков смысл, какова цель твоей Жизни?
Мигель бледен; он тихо отвечает:
— Я еще сам не знаю. Знаю одно — тут должно быть бешеное движение. Идти, бежать, лететь без устали, без передышки — через горы и долы, только не останавливаться, ибо остановка — это смерть.
Все помолчали, потянулись к вину.
Мигель наблюдает за друзьями и за самим собой.
Вот, говорит он себе, четыре алчущих души — и до чего же различны!
Паскуаль, фанатик, святоша, приговаривающий весь мир к хмурой набожности; его целью будет — тонзура священника или монастырь. Сегодня его еще лихорадит бунтующая кровь, но он превозможет эту лихорадку под знамением креста. Бог наполняет собой — и наполнит весь его мир, и всю любовь, всю человеческую страсть сложит Паскуаль к его ногам. Такова и моя судьба!
Альфонсо, светский человек и практик, — хорошо плавает по волнам своего времени. Что имеете вы против нашей эпохи, против времени, в котором нам суждено жить? Мировоззрение этой эпохи нечисто; маска лжи, а под ней — отвратительная правда: лицемерие, как говаривал Грегорио. Но, милые мои, подумайте, как это выгодно! Если я изменю богу, никто не увидит, разве что он сам. Ну, а уж его-то я сумею задобрить. Индульгенции-то на что? Отчитаю парочку молитв — и получу отпущение грехов на триста дней. И вы увидите, как я, потупив очи, шествую в храм хвалить Творца, как я шагаю в процессии, чья пышность увенчивает благочестие, вы заметите, как я пощусь на ваших глазах и каюсь в грехах моих. Так будет на улице и в храме. А до того, что я делаю дома, за столом своим в пятницу, или на ложе публичной девки, — до этого вам никакого дела нет.
Диего — совсем простенький случай. Как всякое животное. Растет, ест, толстеет, спит, прелюбодействует, пьет, лентяйничает, а насчет того, чтоб что-нибудь желать… господи, зачем? У отца богатые поместья. Когда-нибудь они перейдут к нему. У отца усердная и тихая жена. Когда-нибудь такая же будет и у него. И детей он воспитает по разумению своему, чтоб секли подданных и заставляли их работать — так же, как это делал его отец, как будет делать он сам.
О Грегорио, мудрый старик, ты видел этих людей насквозь!
А я, владелец тысяч душ и мешков золота, говорит себе Мигель, я кажусь себе в их обществе отверженным. Я горю. Сердце горит и душа… Они знают, чего хотят, что ждет их в жизни, а во мне кипит кровь без размышлений, бесцельно… Сегодня восхищусь чем-нибудь, чтоб завтра отринуть. Я слеплен из сомнений и вопросов. Столько хочу, а не знаю, что и как. Столького жажду — и не знаю чего…
— Поставили бы вы всю свою жизнь на одну-единственную карту, неизвестную и неверную? — в экзальтации
— Нет, — ответили с пренебрежением три голоса.
Вот разница между ними и мной, говорит себе Мигель. Я бы отдал. Я даже жажду этого.
— Что вы называете событием, друзья? — спрашивает Паскуаль.
— Добрый бой быков, затем чаша вина и Флора в объятиях. — Таково мнение Диего.
— Две скрещенные шпаги, блеск клинков и лужа крови, — отвечает Альфонсо.
— Мистический экстаз! — восклицает Паскуаль.
— А ты, Мигель?
Мигель цитирует Франциска Ассизского: «Молю, господь, приемли мысль мою из всего, что есть под небом. Приди ко мне, огненная и медоточивая сила любви твоей, да умру я от любви к любви твоей, если умер ты от любви к любви моей».
— Странная молитва, — говорит Диего. — Такая страстность даже непостижима у святого.
— То, что непостижимо, есть врата к более сильному ощущению жизни, — отвечает Мигель. — Поймать мечту, обагрить руки кровью рассвета, сжать в объятиях ангела, бьющего крылами, как лебедь, которого душат, понимать язык птиц, бодрствовать над трупом самого близкого… Быть может, умереть… Может быть, любить…
— Ты говоришь, как безумный, — поспешно перебивает его Паскуаль. — Завтра закажем обедню за мир в твоей душе. Если ты хочешь быть священником, то эта твоя жажда…
Мигель побледнел, виновато склонил голову.
— Ну, с меня хватит! — вскипел Диего. — В пустыне я, что ли, чтоб подвергать себя опасности бесконечных духовных размышлений? Ну вас к черту, мудрецы! Что это на вас накатило — серьезные разговоры за вином?
— Ах ты, суслик, мы ищем смысл жизни, — отозвался Альфонсо. — Я принимаю сторону Мигеля.
— Мигель заблуждается, — горячо говорит Паскуаль, растягивая в улыбке рассеченную губу. — Но я — вот увидите! — я спасу его мятущуюся душу! Тут ведь о спасении души речь…
— Вина! Вина! — кричит Диего. — Вина ради спасения всех нас!
Мигель прошел по Змеиной улице, по проспекту Божьей любви и, собираясь свернуть к Кастелару, вышел к Большому рынку.
Сегодня пятница, Венерин день — день, знойный и душный, словно в раскаленной печи. Тяжелые тучи залегли над городом, от мостовой, накаленной солнцем, пышет жаром, и по этой жаровне тенями бродят люди. В это время дня замирает жизнь рынка, открыты только лавчонки, где продают питьевую воду, цветы да образки святых.
Капуцин, продающий святые реликвии, ведет разговор с цветочницей.
— Букетики твои — семена греховности.
— Это почему же? — хмурится худая женщина, склонившись над корзиной роз.
— А вот почему: подойдет кабальеро, купит розу — и куда он потом идет? На Аламеду, так? Там он бросает розу в девушку, она ее поднимает — и готово дело.
— Что готово-то? Какое дело?
— А несчастье.
— Вот как? Почему же несчастье? Как раз наоборот! От розы этой обоим им выходит…
— Несчастье, говорю тебе, — стоит на своем продавец святынь. — Выходит от этого или муж под башмаком, или покинутая дева.