Дор
Шрифт:
— Это — “Голд”!!
Ну, слава Богу… Дима и Илюша облегченно вздыхали и приступали к трапезе, состоявшей, большей частью, из дешевых по сезону овощей и сваренного в единственной, зато огромной кастрюле главного блюда: картошки, макарон, гречневой каши или кускуса, для гурманства заправленного оливковым маслом.
В один из таких вечеров дверь без стука отворилась, и вошел высокий, усатый старикан с седыми волосами до плеч и обликом д'Артаньяна, по неизвестной причине отказавшегося от маршальского жезла в пользу романтики бомжевания. Опустив на пол многообещающе звякнувший рюкзачок, он окинул помещение взглядом и вздохнул.
— Ну
— Леша! — вскричал Боря и сделал было попытку вскочить, но сам же и удержал себя за бороду. — Леша Зак! Ты как здесь? Садись, выпей… Жаль, почти ничего не осталось…
— Да вот, пришел посмотреть на твою так называемую башню, — сказал д'Артаньян Леша, усаживаясь за стол. — Это — башня?
— Пришел? — удивленно переспросил Квасневич. — Из Тель-Авива? Пешком?
— Ну да, пешком… — Леша понюхал пустой стакан и сморщился. — Башня, блин…
В отличие от москвичей Бори Квасневича и Димы Рознера, о “Башне” наслышанных, но ни разу не видевших ее даже на фотографии, и от Ильи Доронина, который, хотя и был питерцем, но по молодости лет узнал о знаменитом салоне Вячеслава Иванова только в Израиле, да и то лишь благодаря неожиданному и — что уж скрывать? — несчастному повороту судьбы — в отличие от них всех, Леша Зак прекрасно владел предметом. Более сорока лет из своих шестидесяти двух он прожил на Тверской — всего несколькими кварталами ниже того места, где она обеими руками упирается в зеленое тело Таврического сада, эгоистично и безуспешно пытаясь сдвинуть его хоть на чуть-чуть ради собственного продолжения.
Какое там! Попробуй стронь такую громадину, крепко вцепившуюся в землю корнями своих старых деревьев. Как ни упирайся, ничего не поможет — даже мощная, семиэтажная, не то крепостная, не то осадная башня, которую Тверская выставила вперед на последнем своем рубеже — та самая ивановская “Башня”, набитая призраками по самую завязку купола — намного больше, чем это положено по штату даже очень древним и очень известным крепостным башням со всем бесчисленным сонмом их точеных-заточенных красавиц, узников и узниц несчастной любви, низменных злодеев, благородных ланселотов и патлатых, утомительно злобных ведьм.
Под завязку? Ну и что ж, что под завязку: Леша Зак знал всех призраков “Башни” поименно — как бы много их ни собиралось там каждую среду. А они приходили в любую погоду — и в дождь, и в снег, и в сочащуюся туберкулезом изморось ноября, и в насморочную хмарь марта; их неуклюжие калоши и изящные ботики плыли над грязно-коричневой пульпой января, их звонкие каблучки весело стучали по сияющей мостовой мая, нежно и влажно чмокали лиственный ковер сентября.
Но более всего они любили конец июня, когда Петербург, словно украшающий елку ребенок, затрудняется решить, какую именно игрушку вынуть из коробки: то ли белый сияющий шар дня, то ли черную матовую гирлянду ночи, и, вдоволь насомневавшись, так и не вытаскивает ничего, оставляя миру одну лишь упаковочную вату, вату, вату… — серую клубящуюся мглу, томление света, утопание тьмы, слюни преисподней, пот Создателя накануне Первого Дня Творенья — дня, еще не знающего, что это такое — день.
В это время по вечерам лешино сердце принималось барабанить в ребра, как пленник, брошенный в трюм, и не успокаивалось, пока, часам к одиннадцати,
— Смотри, смотри! — шептало сердце, захлебываясь. — Кто это там рядом с Кузминым? Гумилев? Я отсюда не вижу…
— Маковский, — отвечал Леша, прихлебывая.
Прихлебывал он обычно спирт, разбавляя его с годами все меньше и меньше для экономии воды, пока не привык и не перестал разбавлять вовсе. Доступ к этому крайне дефицитному в России продукту Леша Зак имел по долгу… хотя нет, в данном случае будет точнее сказать по праву службы; а служил он инженером вычислительных машин, всей душою ненавидя при этом и машины, и вычисления, и собственно инженерство.
Неудивительно, что переезд из Питера в Тель-Авив Леша воспринял в первую очередь как шанс на начало правильной, не омраченной постыдными компромиссами жизни. От прежнего петербургского бытия в ней оставалось место разве что “Башне” и, конечно, спирту. Леша поселился в крошечной мансарде на улице Бограшова — всего несколькими домами выше того места, где она упирается в сине-зеленое тело Средиземного моря, отчаянно и безуспешно пытаясь оттолкнуться от него хоть на чуть-чуть ради собственного выживания. Главным достоинством мансарды, помимо низкой квартплаты, являлся выход на крышу, откуда в ясные дни, то есть примерно всегда, невооруженным глазом было видно старое море с округлым, соскальзывающим за край картины горизонтом.
А если вооружить глаз — нет, не биноклем, а всего лишь несколькими глотками местного спирта, замечательного своей чистотой — чистотой истоков!.. — то горизонт соскальзывал еще дальше — к ахейским островам, Криту, Микенам, Трое, афинским триерам, македонским фалангам, колхидским рунам и таврическим — действительно таврическим! — руинам, чтобы затем, одним махом проскочив через широкую бесформенную черную дыру, обнаружиться возле “Башни”, парадоксальным образом видимой с бограшовского балкончика намного четче, чем из-за ограды псевдотаврического сада.
Если разобраться, мансарда с крышей тоже представляли собой в некотором роде башню — хотя и строго индивидуальную, не предназначенную для гостей, ибо места там хватало не более чем на одного… а если на двух, то только обнявшись. Впрочем, для бескомпромиссной жизни большего и не требовалось. Социальное пособие покрывало ничтожную квартплату и электричество, оставляя еще несколько грошей на спирт и лепешки. Овощи Леша добывал на рынке Кармель, накануне субботы, в часы закрытия: знакомый зеленщик доверху нагружал его уставшими от прилавка огурцами, плачущими помидорами, вялой до безразличия капустой и прочей, слегка помятой, кое-где подгнившей, но еще вполне годной к употреблению едой. Иногда, соскучившись по чтению, Леша ходил в близлежащий русский книжный магазин, где в обмен на несложную помощь ему разрешали посидеть в чулане с книжкой в руках.