Дорога через ночь
Шрифт:
В последних словах, произнесенных опять жестким шепотом, послышалось шипение подлинной ненависти. Была ли она порождена алкогольными парами или обидой, разбуженной воспоминаниями, я не знал. Мы поднялись, и хозяин не пытался удерживать нас. Он не проводил нас даже до двери, а лишь издали поклонился церемонно и холодно, сложив губы в надменно-презрительную улыбку.
В лифте мы спускались молча. На улице, перед тем как нырнуть в такси, которое должно было отвезти его в польское посольство, Казимир задержал мою руку в своей и невесело усмехнулся:
– Вот ведь как получается: пинок в зад даешь, можно сказать, с самыми благородными намерениями, а он на всю жизнь на душе обидой отпечатывается...
Я
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ранним утром следующего дня Валлон заехал за мной, и мы двинулись на юг. Дорога Брюссель - Льеж была хорошо знакома. Она почти не изменилась. Поблескивал под солнцем натертый шинами асфальт, стояли зеленоглавыми часовыми деревья, развертывались по обе стороны поля с частыми хуторами и усадьбами. Мирно дремлющие склоны холмов сверкали вдруг так ослепительно, будто куски солнца, оказавшиеся каким-то чудом на земле. И лишь после того когда солнечные осколки так же необъяснимо гасли, обнаруживалось, что это стеклянные крыши знаменитых бельгийских виноградников-оранжерей.
Машина пролетарского депутата была мала, низка, но быстроходна, и это сильно обостряло ощущение скорости. Не без страха ожидал я приближения больших грузовиков, которые катились навстречу. Сотрясая дорогу, они обдавали нас грохотом, пылью и газами. Валлон вел свой "рено" настолько близко к ним, точно собирался проскочить под их колесами. Он не сбавлял скорости, когда за спиной возникал мощный силуэт "бьюика", "доджа" или "мерседесбенца" и, стреляя вспышками стекла и никеля, начинал настигать нас. Иногда вежливо, чаще надменно они сигналили: убирайтесь с дороги, пропустите. Мой друг подмигивал мне и прибавлял газ.
– Хотят впереди быть, пусть потягаются.
Раздраженные своеволием мелкоты, большие машины сердито рявкали, обгоняя нас, и в наказание за строптивость пускали нам в глаза вонючую струю перегара.
Рядом с дорогой тянулись бесконечные и прямые полоски рельсов, по которым лениво ползли яркие вагончики дальнего трамвая. Их пассажиры, высунув головы из окон, обменивались приветственными взмахами рук с седоками машин.
С радостным удивлением смотрел я по сторонам, готовый во всеуслышание кричать: "Как же хорошо все, когда мир! Едешь открыто по той же самой дороге, по которой тогда пробирался только тайком, на дне грузовика или под задним сиденьем легковой машины. Не сгибаешься в три погибели и не мечтаешь исчезнуть совсем, услышав настигающий шум машины. Не задерживаешь дыхания на остановке, боясь, что случайный зевака, подошедший к машине, учует тебя и выдаст. До чего же легко на сердце, когда не боишься другого человека и на твою улыбку, на твой приветственный взмах тебе отвечают такой же улыбкой и таким же приветствием! Да, мир - это очень хорошо!"
– Может быть, это сентиментальность, - сказал я, поведав Валлону свои мысли, рожденные дорогой.
– Нет, Константин, это не сентиментальность, - отозвался он. По-моему, это значительно глубже. Видишь ли, люди, не знающие ужасов войны, - а таких теперь много - не понимают, не чувствуют так остро благодеяние мира. Все, говорят, познается в сравнении. Пережившие долгие годы затемнения, как помнится, целыми ночами танцевали на улицах и площадях, когда вновь появился свет. Исчезновение страха перед неожиданным налетом бомбардировщиков сделало сон людей снова легким и спокойным, и они блаженно вытягивались на кроватях. Призрак смерти, витавший над этими полями, научил людей по-особенному ценить жизнь. Однако постепенно все это отошло на задний план, и, чтобы вспомнить о страшном, хотя и недавнем
– Ты, кажется, прав, Луи. Если бы я не встретился со Стажинским и Крофтом в Нью-Йорке, я едва ли стал бы вспоминать, во всяком случае со всеми подробностями, концлагерь, побег в Голландию, скитания и бои в Арденнах, сражение на "водном фронте". Эта поездка все время возвращает меня назад с такой силой, что мне так и кажется, будто рядом со мной движется прошлое, которое то уступает место настоящему, то оттесняет его.
Валлон бросил на меня короткий взгляд и многозначительно пробормотал:
– Ну, сейчас ты встретишься с таким прошлым, настоящее которого удивит тебя.
Даже привыкнув к некоторой замысловатости выражений моего старого друга, я озадаченно повернулся к нему. Прищуренными глазами он всматривался в дорогу. В ту же секунду я увидел дорожный знак: до Лювена пять километров. Знакомое название напомнило рассказ пилота, и я почти воскликнул:
– Дюмани! Ты говоришь о Дюмани?
Пораженный правильностью моей догадки, Валлон затормозил.
– Откуда ты знаешь про Дюмани?
– Пилот самолета, который доставил меня из Америки, рассказывал. Он не знал Дюмани, а просто запомнил вывеску в Лювене с этим именем. И мне почему-то показалось, что обладатель той вывески - наш Дюмани. Я не верил этому, но все же...
– Да, это тот Дюмани, - тихо подтвердил Валлон с упором на "тот", точно подчеркивал, что не может применить к нему слово "наш".
– Торгует в Лювене?
– Он не торгует, конечно, сам, - ответил сосед.
– Он владеет магазином. Даже не он, а жена. Но она настолько обожает мужа, что закрепила за ним право собственности и вывеску сменила, чтобы имя его прославить.
– Имя Дюмани прославить?
– На свой манер... Ты же понимаешь, что в торговом мире свое понятие о славе и безвестности.
– А он? Неужели он захотел, чтобы имя Дюмани, которое было так популярно после войны, прославлялось таким образом?
– Захотел. И именно потому, что имя было так популярно.
– В целях рекламы?
– Нет, в целях протеста.
– Протеста? Против кого? Или против чего?
– Против тогдашних вершителей судеб страны. Когда распустили внутренние силы Сопротивления, Дюмани возмутился. Его хотели ублажить и предложили крупный пост в армии, а принц-регент присвоил ему звание полковника. Дюмани потребовал, чтобы вместе с ним взяли дружинников внутренних сил. Этому воспротивился Крофт: помнишь, был с нами один англичанин? По его совету генерал Эрскин, возглавлявший тогда военную администрацию союзников в Бельгии, не утвердил назначения. Дюмани не захотел оставаться в столице, где распоряжаются эрскины и крофты, и уехал в Лювен, поклявшись никогда не иметь ничего общего с политикой и политиканами. В Лювене женился на дочери богатого коммерсанта и демонстративно выставил свое имя на вывеске магазина. Ты сейчас увидишь ее...
Действительно, на правой стороне оживленной улицы на самом въезде в деловую часть города бросалась в глаза большая вывеска: "Анри Дюмани". Точь-в-точь как говорил пилот: золотые буквы по черному стеклу.
– Может, остановимся, а?
– Остановиться можно, - вяло согласился Валлон и, догадываясь о моем намерении, добавил: - Только нет смысла. Дюмани в магазине не бывает. Он живет с женой за городом в маленьком поместье и увлекается, как положено аристократу и бывшему офицеру, лошадьми и цветами.