Дорога через ночь
Шрифт:
– С такими физиономиями и в окно выглянуть нельзя, - проговорил он, покидая нас. На пороге остановился, будто вспомнив что-то важное, и посоветовал: - А лучше не выглядывать. Мальчишки у меня... Народ любопытный, а язык за зубами держать еще не могут...
Стрижка и бритье продолжались часа два. Впервые за многие месяцы получили мы возможность заняться своими лицами и делали все тщательно. Хотя процесс преображения проходил на глазах и совершался нашими собственными руками, конечный результат поразил нас. Лица изменились, точно мы сбросили маски. У Хагена оно было дряблым, не по летам морщинистым.
Еще более преобразились мы, когда хозяин принес одежду. В поношенном, но еще хорошем костюме Пауля Хаген стал вновь походить на учителя. Перед нами стоял степенный, респектабельный человек, как будто только вышедший из больницы после долгой тяжелой болезни. Георгию костюм с хозяйского плеча был широк, но короток, и он выглядел в нем немного комично. Крейс осмотрел нас, остался, кажется, не очень доволен, хотя отметил:
– Все лучше, чем арестантская одежда.
Он собрал в охапку сброшенное одеяние и унес.
– Сожгу.
Некоторое время мы еще обдергивали на себе пиджаки, поправляли перед зеркалом прически и воротнички слишком просторных для нас рубашек, потом снова сняли костюмы, аккуратно сложили и улеглись спать - впервые на топчанах, впервые в тепле, на матрацах, набитых сеном, впервые сняв верхнюю одежду.
Вечером похоронили Васю Самарцева. Ночью, сидя в темноте, долго говорили о нем, вспоминали, каким замечательным товарищем он был, сколько хорошего сделал и как безжалостно, жестоко поступила с ним судьба: сначала лишила ног, а когда он был близок к спасению, отняла жизнь.
Наутро Хаген ушел, мы ждали, когда нас уведут отсюда, тревожились, волновались и чувствовали себя порою так же плохо, как в концлагере. Молчаливый Крейс понимал наше состояние и старался облегчить его. Он заглядывал к нам, хотя чаще всего сидел молча, лишь изредка обмениваясь дружелюбными взглядами. Сердцами мы понимали друг друга.
В великом смешении народов, созданном войной, этот "язык сердец" был нередко главным средством общения между людьми разных национальностей. Общая беда рождала общее чувство. Общее чувство ненависти к захватчикам, общее стремление к свободе объединяло людей, устраняя языковый барьер. Голландцы, французы, бельгийцы быстро находили общий "язык" с советскими людьми, оказавшимися по злой, чужой воле в Западной Европе.
Иногда голландец клал свою крепкую, костистую руку мне на плечо и немного сдавливал его.
– Не горюйте сильно. Раз никого нет - значит пока нельзя. Будет можно - придут...
Пришли за нами только через неделю. Под
– Здравствуй, друг!
Это было так неожиданно, что я подпрыгнул от радости, обнял его и, все еще тиская, засыпал вопросами:
– Кто такой? Откуда? Знаешь кого-нибудь из наших?
И, только увидев на лице парня недоумение ничего не понимающего человека, опомнился: да ведь это же голландец!
– Простите, пожалуйста, - сказал я, переходя на немецкий.
– Я принял вас за своего.
– Я и есть свой, - возразил парень тоже по-немецки.
– Я прислан за вами.
Он повернулся к Устругову и, пожимая его руку, снова четко и безукоризненно правильно сказал по-русски:
– Здравствуй, друг!
Это было все, что он знал. Не выпуская руки Георгия, парень, точно продолжая приветствие, добавил по-немецки:
– Мне приказано доставить вас в Неймеген, а оттуда вас поведут дальше.
– Куда?
Парень пожал плечами.
– Этого я пока не знаю.
– Пока?
– переспросил я.
– Значит, потом будете знать?
– Этого я тоже пока не знаю. Я буду знать, если мне поручат проводить вас дальше.
Он помолчал немного, затем деловито и коротко представился:
– Меня зовут Макс.
– Макс... А дальше?
Парень решительно рубанул рукой, словно отсекал что-то:
– Просто Макс...
Крейс проводил нас до узкой тропинки, которая выводила на неймегенскую дорогу. Он молча пожал нам руки, молча кивнул в ответ на горячую благодарность и пошел своей неторопливой походкой назад.
Молодой проводник, шагавший быстро и легко, был так же сдержан. Всматриваясь зеленоватыми глазами в дорогу, он вежливо, хотя немногословно отвечал на вопросы, если они касались окрестностей, погоды, Неймегена, но настороженно замолкал, как только мы начинали расспрашивать о нем самом или о тех, кто послал его. Когда я пытался настаивать, он вежливо, но решительно воспротивился:
– Этого я не могу сказать. Это говорить не приказано.
– Не приказано говорить или приказано не говорить?
Макс подумал, чтобы уяснить разницу, потом ответил:
– Нет, не приказано говорить.
– Значит, вы говорите только то, что приказано?
– Нет, зачем же?
– резонно возразил он.
– Я говорю многое, что вовсе не приказано говорить. Но о том, что вы спрашиваете, говорить не нужно и нельзя.
– Не доверяете? А ведь мы вам жизни свои доверили.
– Да ведь и я свою жизнь вам доверяю, - тихо отозвался Макс.
– А жизни других доверить не могу и от вас этого тоже не прошу.
Некоторое время шагали молча. Потом я спросил, как чувствует себя Хаген. Вопреки ожиданию Макс с готовностью ответил, что Хаген устроен надежно, немного побаливает, но в общем чувствует себя не плохо.
– Как он теперь? Все еще верит, что нацистов можно победить силой разума?
– Нет, этого он не говорил, - ответил парень и, помолчав немного, добавил: - Концлагерь - страшная школа, но учат там хорошо. И Хаген тоже многому научился, но, кажется, еще не всему.
И, встретив мой удивленный и выжидательный взгляд, пояснил: