Дорога на Царьград
Шрифт:
В ходу появились и фальшивые монеты – медные динары, только посеребренные. Их практически не отличишь от настоящих. Они настолько искусно сделаны, что в народе поговаривают, будто их тайно чеканят на монетном дворе деспота.
Судя по всему, золото торговцы дают только за серебряные слитки, которых в городе ходит мало. Из-за монетного двора деспот запретил торговать в городе серебром. Однако серебряные украшения и посуда все же появляются на рынке. Отсюда многие уезжают, и потому распродают серебро по низкой цене.
Таможенные
Во многих местах пригорода я видел собирающиеся караваны. Похоже, что и дубровчане решили закупить на скорую руку все, что могут себе позволить, и бежать.
Здесь привыкли ворочать большими деньгами. Но я все-таки побаиваюсь вот так запросто достать наш необычный золотой и отдать его на оценку.
Как бы кто не прибил меня. А то ведь может случиться и так: «Жди тут, а я отойду в сторонку и проверю», и затем у меня затуманится в глазах, и я больше его никогда не увижу. Или мне всучат фальшивые деньги. Я не слишком хорошо разбираюсь в благородных металлах.
Не знаю, что и делать.
Золотой, который мне оставил на хранение Герман перед тем, как исчезнуть неведомо куда, просто огромный. Он скорее похож на какую-нибудь медаль, чем на монету. На рынке, заглядывая через плечи ушлых слуг местных торговцев, я не увидел ничего подобного. Цехин невелик по размеру, чуть крупнее большого пальца руки, а наше чудо точно весит пять унций. Ну, может, чуть меньше. Унция здесь является главной малой мерой веса. Это около двадцати семи – двадцати восьми граммов.
Золотой выглядит очень необычно. На одной его стороне вокруг изображения какого-то строения, скорее всего, храма, вычеканены греческие буквы, которые я не могу разобрать, а на другой – профиль какого-то правителя. Буквы там еще более неясные, совсем затертые.
Эх, знать бы, сколько я могу получить за этот огромный золотой. Двадцать-тридцать дукатов, а, может быть, даже больше? Или кинжал под ребро? Был бы со мной еще какой-нибудь мужчина! Едва ли моя гарпия с детским лицом сможет прикрыть мне спину. Хотя, возможно, и она способна нанести смертельную рану.
Близится вечер, уже разбирают прилавки. Я не могу пойти в корчму и расплатиться там этой золотой тарелкой. Чтобы мне вернуть сдачу, хозяевам пришлось бы распродать все свое имущество. Если бы они, конечно, не решили дело более практичным способом – не убили бы нас во время сна. Я очень устал, и мне необходимы хороший ужин и сон. Удивительно, но гарпия не жалуется. А только молчит и источает недовольство.
Как будто это я виноват в том, что глупая шлюпка вчера вечером отвязалась и через столетия забросила нас сюда. Герман исчез… Сомневаюсь, что это – случайность…
Я должен что-либо предпринять. Писать все это, пожалуй, не слишком разумно. Но мои мысли несутся все быстрее, а я все меньше уверен, что достигну какой-либо цели…
Ты только думай, бумага стерпит всё. (Кто будет
Чувствую себя успешным деловым человеком. Может, я и не гений, и, тем не менее, – учитывая мой несуществующий опыт в торговле – я отлично справился. Первым делом я отправился к писарю, у которого с грехом пополам после обеда вымолил перо и немного чернил. Кроме того, что он составляет для людей документы на сербском языке, он еще и продает приборы для письма, пергамент и вощеный лен.
С потайным расчетом я расспросил о ценах на пергамент. Пергаменты средней величины и довольно примитивно обработанные он предложил мне по цене 15 аспров за дюжину. Цена явно была завышенной, но я не торговался. Я достал 22 листа своей бумаги и положил перед писарем на прилавок.
– Сколько ты дашь за это?
На изнеженном бледном лице застыло выражение своеобразного вежливого удивления.
– А что это такое?
– Коржи для пирога.
Писарь подхалимски заулыбался.
– Итальянские?
Совершенно неуверенный в стране происхождения моей бумаги, я, тем не менее, важно кивнул головой. Изнеженный писарь аккуратно взял в руки один лист.
– Я такой бумаги не видел. По виду какая-то непрочная. Наверняка легко рвется.
– Не порвется, если сам не разорвешь. Гораздо важнее то, что чернила по ней не растекаются.
– Не знаю, нужна ли мне такая. Я периодически использую вот эту, флорентийскую, – писарь достал из-под прилавка один лист темной, грубой бумаги. Но я не хотел упускать преимущество первого хода.
– Рядом с моим листом твой выглядит, как араб подле девицы из башни.
– Но он прочнее…
На мое предложение вместе испробовать, какая бумага легче рвется, писарь ужаснулся. Тогда я предложил ему ради пробы написать что-нибудь на одном и на другом листе. Он опять пришел в ужас.
– Ну, может, возьму на пробу. Тут сколько?
– Двадцать два сложенных пополам листа, а если разрезать – сорок четыре…
Пока писарь старался придать своему лицу выражение гадливости, его руки бесконтрольно умывали одна другую. Меня затопила волна ненависти к этому ненасытному пройдохе, которому я решился передать ценную бумагу.
– Я не могу дать тебе больше перпера за все это.
Я только того и ждал, чтобы разговор зашел хоть о каких-то деньгах. Ужин мне уже улыбался. Нужно было только еще немного выжать из изнеженного. Привести его в чувство.
– Ты меня расстроил… Пойду-ка я к дубровчанину, в латинскую канцелярию. Там я получу целый дукат.
Заслышав это, изнеженный барыга поднял цену до пятнадцати аспров, я в ответ сбавил до тридцати, изнеженный – до восемнадцати, я назло ему – до двадцати восьми, он – до девятнадцати, я – до двадцати семи…