Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
В 1779 году умер майор Гумбольдт. Без него Тегель потускнел. В замок теперь изредка наезжали лишь дамы не первой молодости. Одна из них (фон Брист) описала жизнь в доме Гумбольдтов. Госпожа Гумбольдт за десять лет не изменила прически. Ее лицо казалось замороженным. Ее привязанности и антипатии были так же непоколебимы, как и спокойствие.
Между тем Кунт устроил в Тегеле и в Берлине, на Егерштрассе, нечто вроде гимназии на дому. Были привлечены не просто учителя, но известные ученые. Гейм, медик, приходил из Шпандау объяснять братьям двадцать четыре класса ботанической системы Линнея. Фишер давал уроки
Александр рос хрупким, болезненным ребенком, чуть не половина его детства прошла в постели. Мать и Кунт считали его тугодумом. Но фрау фон Брист видела в нем «кокетливого мальчишку». «Он напоминает своего отца»; по сравнению с ним брат Вильгельм «при всей своей учености скорее просто педант».
Сам Вильгельм подтверждал: «Вообще люди не знают его, думая, что я превосхожу его талантом и знаниями. Таланта у него гораздо больше, а знаний столько же, только в других областях».
Никто не давал себе особенного труда вникать во вкусы ребенка — «аптекаря». Любовь матери суха и рассудочна — это «долг». Впрочем, и дети не склонны к порывам нежности. Приложившись к ручке женщины с каменным лицом, постепенно высыхавшей в своих закрытых платьях, они торопились скорее убежать в парк.
И все–таки эта черствая женщина по–своему любила их. Позднее, много болея, она не отпускала их далеко от себя. Но они уже воспринимали это как досадную помеху. В 1796 году, извещенный о ее смерти, Александр писал геологу Фрейеслебену: «Смерть ее не огорчила меня — скорее успокоила. Ты знаешь, что мое сердце не может особенно огорчаться этой потерей: мы всегда были чужды друг другу».
Детей обучали, очень мало считаясь с наклонностями младшего.
К восемнадцати годам его характер сложился. Внешне это был белокурый юноша, очень миловидный. Но люди внимательные замечали одну особенность в его ясных голубых глазах: они скорее отражали мир, чем позволяли заглянуть внутрь.
Его обучали искусству — и он охотно изучал искусство, разбирался в нем так же хорошо и легко, как в анатомии мышц лягушки. Неплохо рисовал; выставил, шестнадцатилетним, в Берлине эскиз «Дружба плачет над пеплом почившего». Только музыку, сходясь с братом, называл «общественным бедствием». Любезная улыбка сглаживала все острые углы житейских отношений.
Шумные и многочисленные гости майора, редкие и говорящие вполголоса гости матери думали одинаково, глядя на Александра: «Какое счастливое детство!»
А что думал он сам? Он был скуп на признания.
«Мою биографию ищите в моих работах», — повторял он потом всю жизнь. Это не только скромная гордость исследователя, но и нежелание пускать «за кулисы» своей улыбки.
Но кулисы кое–когда и открывались.
Двадцатидвухлетний юноша писал Фрейеслебену: «Холмы в виноградниках… рощи, луга, изумительные виды на живописное озеро… Прибавьте к этому радушие и дух радостной жизни, царившие в замке, — и вы вдвойне поразитесь, когда я вам скажу, какие тоскливые ощущения пробуждает во мне это место каждый раз, как я его посещаю… Здесь, в Тегеле, я провел большую часть этой печальной жизни — среди людей, которые меня любили, желали мне добра и с которыми я не сходился ни в одном впечатлении, — тягостно одинокий, вечно принуждая себя к притворству и жертвам…»
Да в письме к своей берлинской
«Печальная жизнь»! Странно, неожиданно…
ПРЕКРАСНАЯ ГЕНРИЭТТА
Бранденбургские ворота в Берлине — два столба, увенчанные коронами. Вымуштрованные часовые, деревянные гиганты с ружьями на плече, сторожили их.
Так было прежде, так оставалось и теперь.
Но сколько перемен, едва проедешь ворота, в столице!
Король Фридрих прожил достаточно долго в своем «беззаботном замке», в своем Сан–Суси (многие в Берлине почти открыто говорили, что король вообще зажился), чтобы перед смертью убедиться в крахе той «системы», которую он насаждал в Пруссии. От «старого Фрица» осталась в назидание потомкам шпага, хранившаяся до тех пор, пока Наполеон не увез ее в Париж.
Братья Гумбольдты, вовсе переселившиеся из Тегеля на Егерштрассе, с изумлением встречали «Под липами» толпы женщин, накрашенных и разряженных, как парижские кокотки. Женщины шли слушать модных проповедников — реформата Зака в соборе, лютеранского пастора Цельнера в Мариинской кирке и особенно французов–католиков — Ансиллона, Эмана, Дюпаке, Реклама, черные сутаны которых собирали весь высший свет в костеле.
Чрезвычайно размножились пивные. Там было шумно. Братьям указывали места сборов «истинно немецких» кружков. Лощеные юнкеры чокались кружками с бюргерами, и налитые пивом животы колыхались, когда луженые глотки хрипло изрыгали: «Хох!»
Неслыханная армия чиновников, студенты, вдохновенные куклы и духовидцы с Унтер–ден–Линден, филантропы, иллюминаты, поклонники Лессинга и Руссо, патриоты плац–парадов…
Где был истинный Берлин?
Кунт сказал:
— Кто не видел площади Жандармов и мадам Герц — ие видел Берлина.
— Мадам Герц, — объяснил он, — еврейка. Но все блестящее, что есть сейчас в Берлине, собирается у нее.
Каковы бы ни были недостатки воспитания обоих Гумбольдтов, им никогда не прививали расистских взглядов. Через много лет, в старости, подводя итог своему жизненному опыту, Александр напишет человечные и мудрые слова: «На свете нет высших и низших народов», «Нет человеческих племен, более благородных, чем другие». Брат был согласен с ним.
Они охотно пошли к Герцам.
— Мы — рыцари, несущие орифламмы высшей духовной жизни, — торжественно объявил братьям Герц–супруг.
Они встретили здесь изящных философов и литераторов, гордившихся тонкостью стиля. Тут были Мендельсоны — Иосиф и Натан, Давид Фридлепдер и Бистер, столп «Берлинского ежемесячника», поставившего себе задачей «искоренение гибельного невежества». Целый цветник девушек украшал комнаты. Генриэтта Мендельсон и ее сестра Доротея, жена критика и писателя–романтпка Шлегеля. «Сивилла» Рахиль, «женщина аристотелевского ума», вся жизнь которой оказалась так тесно связанной с судьбами немецкой литературы: это ей, пятидесятилетней, посвятит Гейне «Лирическое интермеццо», и Гюго прославит ее в «Orientales». Наконец сама хозяйка, Генриэтта Герц, «красивейшая женщина Берлина», с сестрой Бренной… Настоящие женщины Ренессанса, знающие решительно все, помощницы и руководительницы мужчин!