Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
Гумбольдт не может примириться с этой «плоской теорией» соприкосновения. Нет, именно в живом организме образуется и действует электрический ток!
Гумбольдту мало лягушек. Он ложится на живот, доктор Шаллерн наносит ему две раны на спине и прикладывает серебро и цинк. Гумбольдт лежит каждый раз но часу, стоически рассказывает доктору о жжении, уколах, режущей боли, спрашивает про цвет вытекающей сукровицы и о том, как судорожно сокращаются посиневшие мускулы. На его спину кладут мертвых лягушек; они прыгают, их мертвые мускулы тоже сокращаются от электрического тока.
Если гордиев узел не был распутан этими опытами, самоотверженно проведенными более полутора
В пору младенчества биологии Гумбольдт говорил о таком пути объяснения органических явлений, на котором и в наши дни ученые рассчитывают найти разгадку жизни! Оглянемся на эпоху Гумбольдта, на среду, окружавшую его, — и еще удивительнее покажется этот факт. Аристократ, современник «века немецкого идеализма», лично связанный со столпами его, «человек с любезной улыбкой», еще меньше любивший «дразнить гусей», чем Дарвин через шестьдесят лет, совершенно спокойно, как о вполне очевидной вещи, говорит, что нет ничего чудесного, ничего «надматериального», ничего недоступного для исследования в Живой природе, которую идеалисты в философии и в науке считали во все времена своей нерушимой опорой и вотчиной. И ничуть не колеблется в том — едва сложилось его научное мировоззрение, — в чем во всю свою жизнь не решится признаться бунтарь в пауке Дарвин…
Шиллер не мог простить этой измены «Родосскому гению». Страстно и грозно обрушился он на отступника: Гумбольдт «никогда не создаст в науке ничего крупного…», «ни искры чистого объективного интереса…», «анализирующий рассудок, который пытается измерить природу, неизмеримую и недоступную, и с непонятной дерзостью думает вместить ее в рамки своих формул…».
Не разум, а только «рассудок»! На языке тогдашней немецкой идеалистической философии это было жестоко оскорбительное обвинение. Шиллер еще усилил его: «Голый рассудок–мясник, который бесстыдно хочет рассечь и измерить природу — без силы воображения, без сладостного биения сердца, без участия чувства…»
Гумбольдт не любил и старался избегать полемики. Но на этот раз не остался в долгу. Он остроумно осмеивал «кисельные чувства» и утверждал, будто Шиллер «облекает занятые у других мысли в несносную напыщенность».
Ведь кто–кто, а уж Шиллер–то должен был знать о несправедливости своих обвинений. И силой воображения, и сладостным биением сердца, и самым сильным чувством была богата та единственная в своем роде наука, которую создавал Гумбольдт. Она не разрушала ни прелести, ни очарования природы. Ничего не отнимала ни от романтики, ни от радости позпания прекрасного, величественного мира, единого в своем бесконечном многообразии.
Потому что была еще четвертая характерная черта во всей работе натуралиста Гумбольдта: это эстетическое чувство, включенное в закон исследований, это ощущение красоты как важной стороны истины о мире!
Именно так шел Гумбольдт к самым высшим своим научным достижениям.
То замечательное письмо Шиллеру, письмо 1794 года, он закончил целой программой небывалой науки, настоящим обвалом идей:
«Всеобщая гармония форм, проблема — одна ли исходная форма растений представлена в тысяче переходов; распределение этих форм по земному
Это поражающий документ. Не образ ли науки будущего пророчески начертал Гумбольдт? В самом деле, высшее человеческое знапие о мире — не должно ли оно быть добыто исследованием, впитавшим в себя, усвоившим и те черты, которые считал обязательными Гумбольдт? Черты, упущенные, забытые «регистраторами природы», какими бы отличными специалистами в своих областях они ни были…
Вот тот самый Фуркруа, из плеяды новых французских химиков–экспериментаторов, энтузиаст и пропагандист методов их работы, Фуркруа, которым восхищался Гумбольдт, находил, что Гумбольдт «слишком поддается чувствам. Он витает в сфере эмоции…».
Какое противоречие с отзывами Шиллера!
Фуркруа только пожал бы плечами, если бы его спросили, какое отношение к красоте имеет кислородная теория горения, яблочная кислота или новонайденный металл молибден…
«РЕСПУБЛИКА ДОЛЖНА ВЫПОЛНЯТЬ ГИГАНТСКИЕ ПЛАНЫ»
В немецких городах, у западной границы, — барабанный бой, маршируют войска, слышна перестрелка. Вот ряд фургонов загородил улицу. В фургонах пестрая рухлядь, дети, дедовские сундуки и узлы.
В невообразимую толчею врезается золоченая карета, запряженная цугом. Верховые в мундирах, надрывая голосовые связки, расчищают ей путь.
— Герцог вюртембергский! — шепчут жители, притиснутые к стенам своих домов.
Герцог вюртембергский и его двор бежали с наивозможной поспешностью. Войска Французской республики под командованием генерала Моро вступили в Вюртемберг.
В маленьком местечке Ингельфингене — страпный кортеж. Гусарский офицер, два карабинера и трубач эскортируют молодого человека в жабо и туфлях с пряжками.
— Чем не посол китайского богдыхана? — говорит молодой человек, не обращаясь ни к кому. — Погоди, трубач, не труби. Мне кажется, что именно от таких труб пали стены древнего Иерихона!
Молодой человек с длинными белокурыми волосами — Александр Гумбольдт. Прусский двор воззвал к дипломатическим талантам ученого–аристократа. Дело идет о владениях Гогенлоэ. Надо уговорить Моро, ссылаясь на миролюбивое сердце короля, не трогать земель вассального Пруссии князя.
Гумбольдт здесь, на месте, находит, что это не так просто. Он уже вдоволь насмотрелся на растерянность штаба, на нелепые демарши, на приказы, даваемые и тут же отменяемые. «Единственное, что они хотят противопоставить французским армиям, — это моя болтовня!»