Дорога на Стамбул. Первая часть
Шрифт:
Она начала выгибаться и биться на кровати так, что Осип еле удержал ее от того, чтобы в беспамятстве она не разбила голову о железную спинку.
Часа через полтора он в располосованной до голого живота рубахе, мокрый от разлитой ледяной воды, шатаясь вышел на черное крыльцо, отдышался. И поплелся в сарай сколачивать гроб.
– Эх, Осип, – сказал ему конюх Гаврила, который почитался совершенным дураком. – – Эх, Осип, и что это завсегда вся самая, стало быть, такая работа тебе достается… Как нужник чистить – так мне, а как чего, значит, чтобы сердце надорвалось,
– Про тебя не знаю, – ответил, дивясь разумной речи Гаврилы, казак. – А меня не хозяин, меня Бог испытывает… Я чаю, он ведет меня к чему-то, значит, да только вот, по грехам своим, не разберу к чему…
– Эх, грехи, грехи наши тяжкие, – вздохнул Гаврила и достал откуда-то припасенные струганые дощечки. – Красить-то будем? – спросил он, когда Осип споро сколотил последнюю колыбель человека, так и не успевшего покачаться в первой, настоящей…
– Будем, – твердо ответил Осип.
– Так ведь все едино сгниет!
– Это не для земли, это для Аграфены… Крась, я к попу схожу.
Отец Ефрем недавно закончил курс семинарии и, быстро пройдя чин дьякона, принял богатый приход в Жулановской. Он считался человеком либеральным, выписывал газеты, жена его, окончив курс гимназии, была одной из самых образованных женщин слободы, носила пенсне и курила папиросы, за что молодой священник имел от своего начальства порицания.
Он только что закончил обед, когда Осип переступил порог его большого уютного дома.
Осип помнил отца Ефрема еще по городскому училищу, куда они бегали вместе и где будущий пастырь славился как завзятый драчун. Сейчас от прежнего конопатого и веселого сорванца в нем не осталось и следа.
– Знаю, знаю, мой милый, с чем пришел, – сказал он казаку, неторопливо расхаживая по комнате, ступая то на желтые плиты солнца, бьющего из окон, то на лиловые отсветы занавесок.
Его жена вышла из соседней комнаты, стала у притолоки, прислушиваясь к спотыкающейся пьесе, которую барабанил на пианино ее ученик – сын аптекаря, и время от времени раздраженно выкрикивая:
– И раз и два… и три… пауза… раз…
– Согласно церковным установлениям…
– Ефрем! – резко сказала попадья. – Ты должен помочь!
– Что значит «помочь»! Выше головы не прыгнешь. В конце концов, не могу же я крестить усопшего… Я, конечно, поищу какой-нибудь выход… Разумеется, мы что-нибудь придумаем…
Осип смотрел на лиловые занавески и бархатные скатерти, на золотые пылинки, толкавшиеся в снопах солнечного света, и ему было неловко и своих огромных стоптанных сапог, и линялой рубахи, даже шаровары с лампасами казались тут совершенно неуместны, в этом доме другого мира, с кадками цветов, дорогими иконами и малиновым светом лампады.
Осип поблагодарил. Ткнулся в руку, пахнущую дорогим табаком и ладаном, – странно было целовать руку своему однокласснику. Но батюшка не смутился, привычно благословил казака, и он, нахлобучив фуражку, скатился с крыльца.
Он слышал, как священник заспорил с. женой. То есть она принялась что-то доказывать раздраженным высоким голосом. Он что-то возражал,
– Да… друг мой, при чем тут служение людям? При чем? Не могу же я…
«Конечно, – думал Осип, шагая по улице. – Есть правило навроде устава, и священник не может его нарушать… Но, с другой стороны, он же душе человеческой служит… Нешто тут каки незыблемые правила есть? Не об ребенке речь… Аграфену пожалеть надобно. Эх…»
Вечером он перекинул через плечо связанное узлом полотенце, подвязал под мышку гробик и, прихватив лопату, пошел с Аграфеной хоронить младенца.
Аграфена молчала во все время, пока он копал могилу с внешней стороны кладбищенской ограды, зарывал, ровнял холмик без креста. И только когда они шли обратно и он вел под руку дрожащую нервной мелкой дрожью и не могущую согреться женщину, она вдруг сказала ему:
– Спасибо тебе, Осип Ляксеич… В одном тебе душа человечья. А что без креста похоронили… Бог-то не посмотрит. Это ведь все люди выдумали, чтобы, значит, на кладбище… да с крестом. Бог-то не пристав, чтобы, значит, все предписания сполнять… Бог-то, Он отец, Он простит…
– Верно. Верно, горькая ты моя… – жалел ее Осип, понимая, что ничем помочь в горе этой женщине не в силах.
– Я тебя вот о чем попросить хотела, – сказала, глядя ему прямо в глаза черными провалами глазниц, Аграфена. – Только ты сначала побожись, что исполнишь.
Осип перекрестился.
– Ты меня с моим ребеночком схорони.
– Да ты что, Фенечка! – ахнул Осип. – Да в твои ли годы об этом думать! Ты что, голубушка моя, все образуется…
– Смотри, – сказала Аграфена. – Ты перед Богом обещался…
Глава четвертая Жулановская слобода 20 сентября 1876 г.
1. По старой привычке Демьян Васильевич поднимался чуть ли не затемно – в шестом часу. Помолясь и наскоро умывшись, шел в лавку или на склад, а завтракать возвращался домой часам к десяти и завтракал основательно. Сначала съедал тарелку вчерашних щей, закусывал пирогом и уж после пил несколько чашек чаю со сливками, со всякими выпечками Домны Платонны, на которые она была великая мастерица. Одно только расстраивало хлопотливую и усердную хозяйку: хоть сам и похваливал ее стряпню, а все ей казалось, что жует он изысканные кулинарные изделия, как корова траву. Да та поди еще поболе разбирает вкус! Сам и за завтраком был всегда мыслями далёко. Еще в молодые годы Домна Платонна подкладывала ему вместо надкусанного пирожка с вареньем ломоть хлеба с горчицей – не замечал! А она потом ночами плакала…
Но с годами смирилась и поняла, что сам ест, как говорила старая нянька Домны Платонны, «не в сладость, а в сытость».
Было и другое огорчение: за утренним чаем хозяин ничего не слышал, отвечал невпопад, а иной раз не замечал, есть кто за столом или он в одиночестве. Вечером еще можно было с ним развести семейную беседу, а утром – гиблое дело и бессмыслица.
И все же нынче она не выдержала.
– Демьян Васильевич! – сказала она, для верности убирая его чашку. – Ты уж не серчай на меня, а я скажу!