Дорога в снегопад
Шрифт:
Когда со своей добычей он проходил по двору, мельком посмотрел направо и невольно остановился. Прямо из окна первого этажа на него смотрел веселый снеговичок. В одной руке или, наверное, лапке он держал метелку, в другой – фонарик; на голове его чуть бочком сидел черный цилиндр, украшенный цветком, и весь его облик, вся его немного лукавая улыбка сияла таким доверием к миру, такой бесхитростной самостью, что как бы говорила: «Вот я какой! Наверное, довольно славный! А вы? А вы какие?»
Алексей смотрел на окно со снеговичком как завороженный. Когда-то в детстве он тоже под Новый год рисовал гуашью на стеклах своей квартиры таких же милых, праздничных, исходящих добротой существ, и ожидание начала этой работы ощущалось едва ли не радостней самого повода. Алексей приставил пакет с книгами
Это потом я превращусь в человека, который смотрит на меня с улицы, стоит на холодной улице и смотрит в мое окно. Но пока я такой, какой есть. Возможно, дома наши со временем мне тоже покажутся серыми, невзрачными, а лица людей недружелюбными. Придет время, и я осознаю, что положен мне предел на этой земле. Я перестану смеяться милым нелепостям, а стану зло остроумить. А потом один за другим я предам свои идеалы. К нам ведь тоже проявляют снисходительность – обычно никто не требует всего и сразу. Буду выносить их по одному к мусорным бакам, но в контейнер не опущу, а положу рядом – вдруг кому сгодятся, как вот эти книги, которые забрал зачем-то доктор биологии. Я полюблю, но женюсь на другой. Дам слово, но не сдержу его. Я стану клятвопреступником. И если воспоминание о том снеговике, нанесенном гуашью на оконное стекло накануне нового 2008 года, не оставит меня окончательно, мне придется туго в мире времени. Изо всех сил я буду стремиться в прошлое и, наверное, сопьюсь от отчаяния, ибо прошлое недостижимо. И никого не окажется рядом, кто подскажет мне не слишком мудреную вещь: чтобы снова встретить его, это прошлое, надо идти не назад, а вперед».
Алексей сосредоточенно смотрел вглубь комнаты, но тюль, прикрывавший окно, не представлял никаких картин, да и улыбающийся снеговичок занимал добрых две трети стекла, надежно прикрывая комнату от нескромных взглядов. И Алексей, невольно отвечая на эту милую улыбку, любуясь красотой души, позволившей создать ее движением кисти, вдруг подумал с возмущением, что жизнь его кто-то хочет забрать от него, такие вот Андреи Николаевичи и их холопы, что он и сам невольно потакает этому странному явлению, а ведь она была его: жил он ее тридцать восемь лет то осмысленно, то страстно, то кое-как, то и впрямь подвижнически, хотя, может быть, и не имея тех яростно-неумолимых убеждений, столь часто приводивших его предшественников-ученых в склизкие подземелья разных родов инквизиции, но однако ж она была именно его жизнью, и отличительной ее способностью была уже безоговорочная сердечная возможность отличать добро от зла; его Господь поставил на эту землю в это самое время, и уж, наверное, имел относительно ее, этой жизни, какой-то свой замысел. И неужели его, Алексея Фроянова, доля была печальнее, суровее долей тех, кто ходили цепями
И ожесточение на безликих как будто существ, желавших сбить его с толку, овладело им, и он почувствовал в глубине себя спокойное шевеление разумных сил, которые готовы были противостоять этому.
Алексей зашел в квартиру. Дверь в комнату Татьяны Владимировны была притворена. Наверное, она прилегла, потому что оттуда не доносились звуки телевизора. Алексей остановился напротив двери и несколько секунд стоял неподвижно. «Мамочка моя милая», – растроганно подумал он. И так же мысленно сказал через дверь: «Мама, я остаюсь. Я остаюсь. Скоро я вернусь».
В своей комнате он расстелил газету поближе к батарее и стал выкладывать на нее спасенные тома: несколько советских романов, об авторах которых Алексей никогда и не слышал, несколько журналов «Наука и жизнь», пособие по русскому языку Розенталя и, наконец, тяжелый том Ибсена в плотном сером переплете, с оттиснутым профилем драматурга. Книга была настолько качественной, что выбросить такую выглядело каким-то гениальным кощунством.
Он открыл ее наугад, выбрал левую страницу, отсчитал было восьмую строку снизу, но глаза его сами собой остановились на словах, которыми император Юлиан заклинал враждебное ему время: «О прекрасный мир, – прочел Алексей, – обитель света и радости: чем ты был, тем ты и станешь вновь».
Стараясь не наступить на волшебных птиц дерева Ним, он подошел к окну, зажег сигарету и с высоты четвертого этажа смотрел на улицу. Из-за березового перелеска доносился гул бессонной, постоянно фонящей Рублевской трассы. На дальних зашоссейных шестнадцатиэтажных домах светлела какая-то реклама – для тех, чей поворот лежал на Рублево-Успенское шоссе. В роще мелькали языки костра – это бездомные коротали ночь на том самом месте, где когда-то осенью 41-го были вырыты землянки последней линии обороны перед въездом в город. Окна беспорядочно заплетали спутанные сети ветвей ближних кленов и лип. Пушистая ночь облегала и рощу, и деревья палисадников, наполняя комнату уютным светом зимнего лета.
Ветви сказочного дерева Ним, на котором сидела волшебная птица, обычно просто светлые в бесснежной темноте, даже слегка порозовели, и весь узор, собранный прямоугольником ковра, лежал на паркете как печать, как тавро, поставленное на смысл его жизни.
«Пройдусь», – подумал он, накинул куртку и спустился на улицу. Мороз мягко пощипывал за щеки, и коньяк был под стать морозу.
Он никуда не хотел больше бежать. Он стоял между берез в ватной тишине, на том самом месте, где две недели до того стояла Кира, курил, глубоко вдыхал морозный кусковой воздух и спокойно оглядывал свой район. На ветках, повторяя их изгибы, лежали снежные галуны. Местами небо уже прояснилось, и высоко-высоко голубые звезды пожимались от холода. Чужие окна исходили заманчивым сиянием. Казалось, что за каждым из них происходит жизнь куда значительней и интересней твоей собственной. В его комнате тоже горела настольная лампа, и его потянуло к ней, к ее свету, к ее немудрящему теплу.
И он снова услышал в себе тот таинственный голос, который говорил с ним в Рослине, – словно дух этой земли, на которой он сейчас стоял, ободрял его. Впервые за много дней он как бы опять обрел себя, ощутил в себе смирение, а с ним и надежду. И ему подумалось, что суровая безжалостная сила никак не может быть всемогущей просто потому, что она сурова и безжалостна, и мысль эта была не верой, а знанием. «Просто надо потерпеть, – твердил он, – еще немного потерпеть, еще немного…» – и, словно соглашаясь, с ветки ему на плечо упал рассыпчатый ком мягкого снега. И ему захотелось еще раз ощутить пленительное обещание, заключенное в словах человека, тоже жившего на земле семнадцать столетий назад.
– О прекрасный мир, обитель света и радости, – повторил он вслух, – чем ты был, тем ты и станешь вновь.
Но так тихо, что никто его не услышал.
2008–2010