Дороги веков
Шрифт:
Но наука ли это в подлинном смысле слова?
Есть другие. Этих больше, они сродни кладоискателям, радуются количеству черепков, косточек, отщепов, подсчитывают их, не задумываясь, для чего это надо делать и надо ли вообще, старательно усматривают мельчайшие различия в предметах, классифицируют их, забывая, что предмет — он всегда, с самого своего зарождения, существует и не изменяется, как изменяются растения, что из сочетания двух признаков, как в биологии, не может получиться третий, обладающий исходными формами… Нет, это тоже не наука.
Это всего лишь наукообразие, за которым скрываются растерянность и бездарность.
Наука — это совсем иное.
Как моряк всматривается с мачты
Археолог ищет законы, которые определили ход этого процесса, ищет человека, потому что только в человеке можно увидеть проявление этих законов. В частностях, в деталях он пытается понять закономерности, управляющие всем человечеством, действующие порой и сейчас, потому что история каждого племени, каждого человека в какой-то мере является отражением всего человечества. Но и это не цель, а средство. Целью всегда было и будет будущее. Сам человек — лишь зеркало, отражающее мир. Он — масштаб всех вещей, масштаб Вселенной, отразившейся в каменных орудиях, записавшей свои законы в этих черепках — законы, которые мы ещё должны найти и научиться читать, как учимся читать летопись климата по зёрнам цветочной пыльцы или летопись космоса по радиоактивным изотопам в древних углях…
Если человек достигнет обитаемых миров, первыми учёными здесь должны стать археологи…
За последнюю неделю в посёлке появились дачники. Весенняя плотва прокладывает дорогу в лето, и постепенно, как я успел заметить, в каждом доме, или в большинстве их, оказываются «свои» москвичи. Другие, приезжающие сюда на машинах, устраиваются на субботу и воскресенье на берегу Вёксы — на противоположном от нас берегу, где шоссе подходит почти к самой воде.
И у Романа дачная страда. Банька в огороде — сам по себе целый дом: с двумя окнами, прихожей, с печью, ничуть не напоминающей банную печь, с чердачком над потолком… Поселились в ней москвичи, и теперь Лёня, смышлёный, всем интересующийся мальчуган, перешедший в четвёртый класс, всё время вертится вокруг нас. Он с удовольствием ловит с мостков рыбу, но с ещё большим удовольствием трёт щёткой в тазу грязные черепки и кремни, раскладывает их на солнце, заворачивает в пакеты и без устали расспрашивает обо всём.
Вот и сейчас он с моими ребятами моет находки и вместе с ними бултыхается в воду, убедившись, что в этот момент за ним не следит недрёманное око матери. Маску и ласты отец ему обещал привезти в следующую же субботу из Москвы.
Вчера Лёня был молчалив, сосредоточенно наблюдал, как я шифрую и подклеиваю черепки, и, не удержавшись, я его спросил:
— Лёня, а о чём ты сейчас думаешь?
Он помолчал, посмотрел на меня внимательно и серьёзно и тихо сказал:
— О вечности.
— Что-о? — Я был поражён. — О вечности? Это почему же? И вообще, как ты себе можешь представить вечность?
Похоже, он был несколько
— Вечность — это когда ничего не пропадает, никто не умирает, всё сохраняется, как оно есть…
— Послушай, дружок, но ведь этого быть не может, — возразил я, отложив черепки, на которых в этот момент чёрной тушью писал порядковый номер описи и шифр. — Видишь, вот даже и эти черепки… Ну, правда, им по четыре-пять тысяч лет, но разве это вечность? И всё равно они разбиты…
— А вот вы их сохраняете, — ответил он быстро. — Вы их и делаете вечными. Они же теперь никуда уже не могут потеряться, правда? Будут лежать себе в музее, на них будут смотреть. Я и думаю, что археология — это наука о вечности. Чтобы ничего не погибало. Сначала вот эти черепки, а потом, может быть, когда-нибудь — уже и люди, и всё остальное… Научатся же этому, правда?
Так-то вот… Значит, есть ещё и такое определение нашего дела. И сейчас, откинувшись на спинку стула, чтобы отдохнули спина и глаза, я думаю, что, может быть, в этом определении, которое дал нашей науке десятилетний мальчуган — а ему и принадлежит, собственно говоря, будущее, — заключена немалая доля истины. Вот так: никто не забыт, ничто не забыто. Пусть хотя бы в идеале. Важно, чтобы не была забыта сама эта мысль, чтобы она жила с каждым человеком всё время; чтобы каждый знал, что от его памяти, от его чувства ответственности за сегодняшний день зависит день завтрашний, и ответственность эту нельзя переложить ни на чьи другие плечи…
Теперь, когда глаза отдохнули, надо встать и обойти вокруг стола, посмотреть на черепки с другой стороны. По-иному.
Они лежат передо мной на столе, похожие и не похожие один на другой. Для неспециалиста они все на одно лицо: толстые куски обожжённой глины, чуть выпуклые с одной стороны и вогнутые с другой, покрытые густой плотной сеткой конических ямок. Лишь иногда их разделяют полосы рубчатых отпечатков или продольных зубчатых оттисков, как если бы по пластилину прокатили небольшую шестерёнку.
В детстве, в том самом детстве, от которого сохраняются странные, похожие на куски разорванных страниц обрывки воспоминаний вроде горластого соседского петуха с павлиньим хвостом, что взлетел на плетень и разрывает тишину утра отчаянным воплем, или чашки кипячёного молока с морщинящей, точно живой, ненавистной пенкой, чашки с красным ободком и синенькими точками незабудок, — в том довоенном детстве я любил, разломав будильник и вытащив самую большую шестерёнку, с которой срывалась синеватая, тонко певшая пружина, оттискивать на пластилине именно такие следы. А потом кусок пластилина мялся в тёплой руке, и из него лепились фантастические звери: Змей Горыныч, верблюд с пятью горбами, соседский петух и верная лохматая Гилода, признававшая в своём собачьем сердце только одного маленького хозяина.
С годами пластилин исчез. И я не вспоминал о нём очень долго — до тех пор, пока не увидел вот эти самые неолитические черепки, украшенные ямочно-гребенчатым орнаментом пять тысячелетий тому назад.
Для тех людей это не было игрой. Для них это было жизнью, и, оттискивая ямки и зубчики, они не думали, что именно так оставляют свои следы во времени. Они, эти люди, начинали мять и тискать глину, наверное, в том же возрасте, в каком я и миллионы моих сверстников морщили лбы над только что полученной в подарок коробкой с палочками пластилина. Даже, наверное, раньше. Но тогда не было пластилина. Была просто глина — серая, чёрная, жёлтая, темно-красная, жирная и зернистая, которая скатывалась в колбаски на ладонях, расползалась в лепёшки, от которой становилась мутной вода и в которой вязли ноги.