Достоевский
Шрифт:
По уставу ссыльнокаторжные должны были идти по этапу пешком. Дочь тобольского прокурора и близкий друг семьи Фонвизиных М. Д. Францева вспоминала, как после отправки осужденных из Тобольска явился к Горчакову начальник штаба и стал уверять князя, что арестантов следует отправлять пешком, а не по почте и что может выйти неприятность. Князь испугался, послал адъютанта отменить распоряжение. К счастью, было уже поздно. На князя напала страшная трусость, со вздохами и жалобами, но пришла из Петербурга успокоительная бумага, и он вздохнул свободнее.
А на дороге в Омск, за Иртышом, в семи верстах от Тобольска, на тридцатиградусном морозе ссыльных ожидали Фонвизина и Францева. «Мы заранее вышли из экипажа и нарочно с версту ушли вперед по дороге, чтоб не сделать кучера свидетелем нашего с
Переезд в 700 верст занял трое суток. Ехали на тройках с колокольчиками, ямщики и лошади менялись от станции к станции. 23 января Достоевский и Дуров были доставлены в Омский каторжный острог. Жандармы сдержали слово и передали письмо по назначению, и теперь судьба обоих ссыльных всецело зависела от неизвестных им «добрых людей» из среды военных и чиновников, составлявших основное население города. Административный центр Западной Сибири, Омск имел все полагающиеся ему департаменты: канцелярию генерал-губернаторства, главное управление, штаб отдельного Сибирского корпуса и кадетский корпус, первый в Сибири. Но, несмотря на свою «столичную» репутацию, город жил тихо, вяло, патриархально, без модных увеселений, театров, литературных вечеров и ученых собраний.
«Омск гадкий городишка. Деревьев почти нет. Летом зной и ветер с песком, зимой буран. Природы я не видал. Городишка грязный, военный и развратный в высшей степени. Я говорю про черный народ. Если б не нашел здесь людей, я бы погиб совершенно», — напишет Ф. М. спустя четыре года. У него были все основания не любить место своего унижения, своей боли. Но портрет Омска каторжных лет можно дополнить ироническим описанием и местного автора: «Крепость как укрепленное место для защиты от врага никакого значения не имела, хотя и была снабжена достаточным числом помнивших царя Гороха чугунных ржавых орудий, с кучками сложенных в пирамидки ядер, в отверстиях между которыми ютились и обитали тарантулы, фаланги и скорпионы» 12. Все постройки в городе — дворец генерал-губернатора, комендантское и инженерное управления, дома начальства, казармы, острог — были одноэтажными и всякому заезжему петербуржцу казались жалкими и мизерными. Впрочем, острог, стоявший на краю крепости, не позволял за высоким забором увидеть ничего, кроме краешка неба и поросшего бурьяном земляного вала, по которому круглые сутки вышагивали часовые...
Надежды на добрых людей, которые не оставят в несчастье, оправдались лишь отчасти. Да разве могло бы что-нибудь, кроме чуда, избавить арестанта от проклятого двора в 200 шагов длины и полтораста ширины? От старого, ветхого, деревянного, насквозь продуваемого здания с маленькими окошками и гнилыми скользкими полами? От зловонной холодной казармы, залитой помоями, кишащей вшами, блохами, тараканами и клопами? От спанья на голых нарах? От вечной брани, крика, шума и гама? От скверной тощей еды, не насыщавшей, а только раздражавшей больной желудок? От дрянной одежи и худой обуви, не защищавшей ни от мороза, ни от слякоти? От выбритых наполовину, от уха до уха, голов, от желтых тузов на спинах и кандалов — круглосуточных и круглогодичных? От клейменых лиц и тошнотворных впечатлений? От ночных обысков и неизбежных потерь?
Всего в Омском остроге содержалось 162
«Вы дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был, народ мучил. А теперь хуже последнего наш брат стал».
Военная каторга, как и арестантские роты, была не в пример тяжелее гражданской. «Военное начальство строже, порядки теснее, всегда в цепях, всегда под конвоем, всегда под замком: а этого нет в такой силе в первых двух разрядах. Так по крайней мере говорили все наши арестанты, а между ними были знатоки дела». Прожить на девять казенных копеек в сутки было невозможно: «Я пил чай и ел иногда свой кусок говядины, и это меня спасало».
«Статейный список о государственных и политических преступниках, находящихся в Омской крепости в каторжной работе 2-го разряда на 19 июня 1850 г.» с полицейской точностью зафиксировал, как выглядел и кем являлся в глазах острожного начальства «Федор Достоевский, 28 лет».
«Наружные приметы и недостатки. Лицо чистое, белое, глаза серые, нос обыкновенный, волоса светло-русые, на лбу, над левой бровью, небольшой рубец.
Какого телосложения. Крепкого.
Какого поведения. Ведет себя хорошо.
Какое получили при ссылке в работу наказание. Без телесного наказания, с лишением всех прав состояния.
Какое знают мастерство и умеют ли грамоте. Чернорабочий; грамоте знает.
Ранжирная мерка. 2 аршина 6 вершков».
Казенный портрет хорошо дополнялся взглядом со стороны: «Ф. М. Достоевский имел вид крепкого, приземистого, коренастого рабочего... Но сознанье безысходной, тяжкой своей доли как будто окаменяло его. Он был неповоротлив, малоподвижен и молчалив. Его бледное, испитое, землистое лицо, испещренное темно-красными пятнами, никогда не оживлялось улыбкой, а рот открывался только для отрывистых и коротких ответов по делу или по службе. Шапку он нахлобучивал на лоб до самых бровей, взгляд имел угрюмый, сосредоточенный, неприятный, голову склонял наперед и глаза опускал в землю. Каторга его не любила, но признавала нравственный его авторитет; мрачно, не без ненависти к превосходству, смотрела она на него и молча сторонилась» (П. К. Мартьянов).
Находиться в атмосфере ненависти было тяжело и опасно — ее, ненависть, усмиряло только равнодушие, чувство собственного достоинства и «неподклонимость» уголовной воле. Но еще сильнее здесь не любили ссыльных поляков из дворян, не умевших за утонченной, обидной вежливостью скрыть своего отвращения к арестантам, «а те понимали это очень хорошо и платили той же монетой». Достоевский не скрывал, как трудно и ему было обрести расположение хотя бы некоторых каторжников — прошло два года, прежде чем его наконец признали «за хорошего человека». Но еще труднее было узнику, пострадавшему «за политику», в его кандальном положении защищать «русскую стихию» от ненависти соузников-поляков, судивших о России по ее преступному миру и каторжным порядкам. «Уверяю Вас, — напишет он А. Н. Майкову через два года после окончания каторги, — что я, например, до такой степени родня всему русскому, что даже каторжные не испугали меня, — это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому собственно, что мог понять его; ибо был сам русский. Несчастие мое дало мне многое узнать практически, может быть, много влияния имела на меня эта практика, но я узнал практически и то, что я всегда был русским по сердцу».