Достопамятный год моей жизни
Шрифт:
Вскоре явился какой-то господин в гражданском мундире.
— Надворный советник Щекотихин (Schekatichin), — сказал мне губернатор, — весьма почтенный человек, который поедет с вами; будьте спокойны, вы в хороших руках.
— Говорит ли он по-немецки или по-французски?
— Он не понимает ни того, ни другого языка.
— Очень сожалею, я позабыл говорить по-русски.
После этого губернатор представил меня ему; насколько было возможно, я объяснился с ним по-русски, заменяя недостающие слова знаками: я взял Щекотихина за руку, пожал ее дружески и просил его быть ко мне благосклонным; он ответил дружественной гримасой.
Прежде нежели продолжать рассказ, я постараюсь по возможности очертить этого человека. Надворный советник Щекотихин был лет сорока от роду, имел темно-коричневые, почти черные волосы и лицом напоминал сатира; когда он хотел придать своей физиономии приветливое выражение, две продолговатые морщины пересекали его лицо до самого угла глаз и придавали ему выражение презрения; крутость его манер обличала, что он находился прежде в военной службе,
Таков был милый человек, которому меня поручали. Признаюсь, сперва я очень удивился, что такой добродетельный человек как г. Дризен выбрал мне подобного спутника, но потом узнал, что государь сам, разрешив выдать мне паспорт на свободный проезд в Россию, отдал вместе с тем приказание, чтобы надворный советник и курьер сената поехали бы мне навстречу и арестовали бы меня. Так как я просил о выдаче мне паспорта в последних числах января месяца, а пустился в дорогу, как выше сказано, только 10-го апреля, то Щекотихин ждал меня около семи недель с начала марта месяца до моего приезда. Он часто говорил мне об издержанных им деньгах и об испытанной скуке в продолжение всего этого времени ожидания; я сперва верил этому, но можно ли допустить, чтобы подобный человек когда-либо скучал? Я полагал и в настоящее время думаю, что как дураки, так и умные люди избавлены от этого рода недуга. Узнав, что он послан государем, я ничего не говорил; без сомнения, он не был известен лично государю, потому что в таком случае просвещенный государь, зная, что это за человек, послал бы ко мне навстречу другого, по многим причинам.
— Постарайтесь приискать удобную карету, — сказал мне губернатор, — вам надо скоро отправляться.
Я просил отложить отъезд до завтра, так как не спал три ночи, был более месяца в дороге и до того расстроился в последние три дня, что мне необходимо было отдохнуть, по крайней мере, двадцать четыре часа, но губернатор не согласился на мою просьбу. Он пригласил меня к обеду, но я отказался от этого и отправился к себе в гостиницу в сопровождении одного из секретарей. Этот молодой человек (кажется Вейтбрехт), несмотря на холодное выражение своего лица, по-видимому, сочувствовал моему несчастью; он сожалел и уверял меня, что губернатор при всем своем желании не может ничего для меня сделать, потому что «мы все машины теперь» — сказал он, пожимая плечами. Я был поражен последними словами, которые впоследствии слышал от многих лиц, и думал, что произносившие их не отдавали должной справедливости государю. Можно ли допустить в самом деле желание, чтобы только совершенные машины находились на службе? Как можно положиться на человека, который унижается до подобного состояния?
Я вошел в комнату, в которой моя дорогая жена провела ужасно томительный час ожидания; она выбежала ко мне навстречу: в глазах ее выражалось сильнейшее беспокойство. Я старался сам успокоиться и сказал
Нужно было справиться, говорили мне, о том, может ли свободная женщина, благородного происхождения, ехать к себе в деревню, чтобы навестить родителей? До получения же ответа, на что требовалось дней пятнадцать, — жена моя должна была оставаться в городе, в котором никого не знала, в самой дорогой гостинице, разлученная со своим мужем и предоставленная вполне своему горю. Впрочем, никто не сомневался в том, что ей позволено будет ехать, куда она пожелает.
Увы! я не окончил еще картину ужасных минут, предшествовавших моему отъезду. Моя бедная жена заливалась слезами, из моих объятий кидалась почти без чувств на постель; пятилетняя дочь моя, милая Эмма, ежеминутно подбегала ко мне и обнимала своими маленькими ручонками; вторая, ничего не понимая из того, что происходит вокруг нее, плакала, но только потому, что маменька не занималась ею, а мой самый младший ребенок только улыбался, сидя на руках няни и, к счастию, не принимал участия в этой раздирающей сцене. Люди мои суетились по комнате и не знали что делать; смятение было ужасное. Наконец явился Щекотихин; сенатский курьер поместился в углу комнаты, секретарь потребовал ключи, снял печати с моих чемоданов и осмотрел все подробно с величайшим вниманием. Что же касается меня самого, то я находился в каком-то забытьи и по временам только приходил в себя; все, что совершалось вокруг меня, не привлекало моего внимания; я сел около жены, обнимал и утешал ее, просил успокоиться и возлагать надежду на справедливость императора и мою невинность.
— Мы долгое время очень счастливо жили вместе, — сказал я наконец, — перенесем же с твердостью минуту несчастия — это будет непродолжительно. Губернатор сказал мне, что лишь только я оправдаюсь — а на это потребуется не более пятнадцати дней, — я опять буду среди своей семьи. Докажи мне, милый друг, что ты не простая, обыкновенная женщина; слезы не помогут, надо иметь мужество, постоянство; употреби, если хочешь, все средства, чтобы спасти мужа, — вот твоя задача, милый друг, достойная нежной верной супруги.
Я указал ей несколько лиц в Петербурге, которым она могла писать. Мне запрещено было сообщить моей матери о всем происшедшем со мною. Я просил жену мою исполнить это вместо меня и сообщить ей возможно осторожнее эту печальную новость, хотя, впрочем, секретарь Вейтбрехт уже обещал мне сам это сделать. (Как оказалось впоследствии, он не исполнил своего обещания.)
Этими словами и ласками я успокоил мою жену; она встала, поклонилась Щекотихину, протянула ему руку и просила его со слезами на глазах беречь меня во время дороги; ей сказали уже, что никто из моей прислуги не может мне сопутствовать. Как жаль, что никто не видел эту очаровательную женщину в минуту тоски и отчаяния; сколько была грации в ее просьбах, сколько красоты в ее печали. Трогательные слезы ее смягчили бы самое жестокое сердце; но Щекотихин учтиво улыбался; морщины появились на его лице, и он обещал жене моей по возможности исполнить ее желание. Секретарь спросил меня, сколько имею я при себе денег золотом; у меня было около пятидесяти червонцев, двести талеров и более сотни фридрихсдоров; он предложил мне все это разменять на русские бумажки и оставить при себе. Мне это показалось бесполезным; к чему мне было брать столько денег на дорогу до Петербурга. Приехав туда, я нашел бы моих друзей; к тому же я должен был ехать мимо Фриденталя, где и мог взять денег в случае надобности. Жена же моя, напротив, оставалась без всяких средств; поэтому мне казалось лучше оставить ей все эти деньги; но секретарь настаивал так решительно на том, чтобы я послушался его совета, что наконец я отчасти ему последовал. Секретарь был так любезен, что взялся сам разменять мое золото и сделал это довольно выгодно, особенно если принять в соображение неотложную надобность такого размена.
Мне не позволили взять ни одного чемодана из моей кареты; поэтому я взял у людей моих старый мешок, в который жена моя положила несколько белья. Тогда с тем же усердием, с каким секретарь настаивал на снабжении меня деньгами, сенатский курьер, при этом находившийся, стал уговаривать мою жену положить в мешок как можно более белья. Она, однако, его не послушалась. Не успев в этом, курьер настаивал, чтобы я взял с собою тюфяк; я также не последовал его указанию, и он с сожалением пожал только плечами.
Припоминая теперь хладнокровно все эти мелочи, не могу понять, как в то время они не возбудили во мне подозрения, что мне предстоит гораздо более продолжительное путешествие нежели от Митавы до Петербурга; но я был до такой степени угнетен своим положением, что не мог отдать себе ни в чем ясного отчета. Что касается денег, то я представлял себе возможность не встретиться с друзьями в Петербурге; но я ничего не слыхал из того, что говорилось про белье; моя смущенная душа занята была женою и детьми. Я постоянно ходил от одной к другим, по очереди обнимал, утешал и ласкал их, и проливал сам слезы вместе с ними.