Достойно есть
Шрифт:
На рассвете Иоаннова дня, что после Крещенья, мы получили приказ снова выдвигаться вперёд, в сторону тех мест, где не бывает ни выходных, ни будней. Нужно было, сказали нам, занять позиции, которые удерживали артинцы: от Химары до Тепелени. Потому что от них, непрерывно воевавших с первого дня, едва осталась половина, и больше вынести они уже не могли.
Целых двенадцать дней мы прожили в покое, по деревням. И как раз тогда, когда наш слух вновь начал привыкать к сладкому треску земли, когда мы робко разбирали по слогам собачий лай или звон далёкого колокола, нам приказали вернуться к единственным звукам, которые мы знали: медленному и тяжёлому – артиллерии, быстрому и сухому – пулемётов.
Ночь за ночью мы брели безостановочно, друг за дружкой, всё равно что слепые. С трудом отрывая ноги от грязи, в которой, случалось, увязали по колено, ведь на дорогах то и дело накрапывал дождь, такой же, как в наших душах. И во время редких привалов мы не заводили бесед, только делили по ягоде между собой изюм, подсвечивая маленькой лучиной, всё такие же молчаливые и серьёзные. А то, если было можно, второпях стаскивали с себя одежду и бешено чесались, пока не начинала течь кровь. Вши заедали нас, и это было ещё невыносимее,
Тогда, забившись в распадки, мы склоняли голову на тяжёлую сторону, где не рождается снов. И птицы раздражали нас, делавших вид, что слова их нам не слышны, – может статься, и поганивших мир безо всякой на то причины. Мы крестьяне иного толка; иного толка мотыги у нас в руках – и упаси Господь с ними знаться.
Целых двенадцать дней мы прожили в покое, по деревням, подолгу разглядывая в зеркале свои лица. И как раз тогда, когда наши глаза снова начинали привыкать к знакомым старым приметам, когда мы робко разбирали по слогам припухлость губы или наспавшуюся досыта щёку, наступала ночь, и мы снова менялись, на третью сильнее, на четвёртую совсем уже не были прежними.
И казалось, будто мы шли вперемешку, толпой, от всех веков и колен, одни от нынешних времён, другие – от стародавних, седобородых. Хмурые капитаны в головных платках, попы-богатыри, сержанты девяносто седьмого года или двенадцатого, суровые бортники – топор подрагивает на плече, – апелаты и скутарии, покрытые кровью болгар или турок. Молча, все вместе, бесчисленные годы сражаясь бок о бок, мы переваливали через хребты, перебирались через ущелья, ни о чём ином даже не помышляя. Ведь если одни и те же беды без передышки мучают человека, он так свыкается со Злом, что под конец начинает называть Судьбой или Долей, – так и мы шли прямо навстречу тому, что называли Проклятием – как если бы мы говорили «мгла» или «туча». С трудом отрывая ноги от грязи, в которой, случалось, увязали по колено, ведь на дорогах то и дело накрапывал дождь – такой же, как в наших душах.
И было ясно, что мы находились у самых границ тех мест, где не бывает ни выходных, ни будней, ни старых и немощных, ни богатых и нищих. Потому что громыхание вдалеке, словно гроза за горами, становилось сильнее, так что мы начали отчётливо различать в нём медленное и тяжёлое – артиллерии, быстрое и сухое – пулемётов. А ещё потому, что всё чаще и чаще нам приходилось встречать неповоротливые подводы с ранеными, идущие с той стороны. Тогда санитары с красным крестом на повязках опускали наземь носилки, плевали в сложенные ладони и хищно косились на сигареты. И, едва услышав, куда мы идём, покачивали головой и начинали кошмарные рассказы. Но единственным, к чему мы прислушивались, были эти голоса в темноте, ещё горячие от подземной смолы или от серы: «Ой, ой, мамочки», «Ой, ой, мамочки», и иногда, чуть реже, задыхающееся сипение, будто всхрап, – знающие говорили, что это и есть последний хрип перед смертью.
Бывали случаи, когда приводили и пленных, только что захваченных патрулём. Изо рта у них воняло вином, их карманы оттягивали шоколад и консервы. Только у нас ничего не было, кроме обугленных мостов позади да нескольких мулов, и тех изнемогающих в снегу и скользкой грязище.
Наконец, однажды показались вдалеке дымные столбы и первые красные, яркие огни осветительных ракет на горизонте.
В те самые дни прибыли наконец, спустя три цельных недели, первые в наших краях погонщики мулов. И рассказали немало о городках, через которые лежал их путь: Делвино, Агии Саранда, Корица. И сгружали халву и селёдку, торопясь побыстрее управиться и уехать. Непривычных, их пугали грохот в горах и чёрные бороды на наших осунувшихся лицах. И случилось так, что один из них имел при себе несколько старых газет. И мы читали все вместе, поражённые – хоть бы уже и знали об этом со слухов, – как праздновали в столице и как толпа, дескать, поднимала на руки солдат, вернувшихся по разрешению штабов Превезы и Арты. И весь день били колокола, а вечером в театрах пели песни и представляли сцены из нашей жизни, чтобы народец хлопал в ладоши. Тяжкое молчанье повисло меж нами, – ведь наши души успели ожесточиться за месяцы, проведённые в глуши, и, ни слова о том не говоря, мы крепко дорожили своими годами. Наконец, в какой-то момент заплакал сержант Зоис и отшвырнул листки с новостями, грозя им вслед раскрытой пятернёй. И никто из нас ничего не сказал, только в наших глазах отразилось что-то наподобие благодарности. Тогда Лефтерис, который сворачивал поодаль цигарку, терпеливо, точно возложил на свои плечи мучения всей Вселенной, повернулся и «Сержант, – сказал, – чего ты ноешь? Те, кто приставлен к селёдке и халве, вечно к этому будут возвращаться. А другие к своим гроссбухам, которым ни конца нет, ни края, а третьи к мягким постелям, которые они себе стелют, да только ими не распоряжаются. Но пойми же ты: только тот, кто сегодня борется с темнотой внутри себя, получит послезавтра свою долю под солнцем». А Зоис: «Ты чего же, хочешь сказать, что у меня ни жены нет, ни хозяйства, и сердце у меня не болит, и это я просто так сижу и сторожу здесь на выселках?» И Лефтерис ему в ответ: «Бояться нужно за то, сержантик, чего никто не полюбил, – оно уже пропало, сколько ты его к себе ни прижимай. А всё то, что у человека в сердце, не пропадёт, даже не беспокойся, – затем-то и выселки нужны. Рано или поздно те, кому суждено, обретут эти вещи». И снова спросил сержант Зоис: «И кому же это, по-твоему, суждено?» Тогда Лефтерис, медленно, указывая пальцем: «Тебе, и мне, и кому ещё, братец, назначит вот этот час, который нас слушает».