Довлатов
Шрифт:
Свидетельствует Петр Вайль:
«С его появлением день получал катализатор: язвительность, злословие, остроумие, едкость, веселье, хулу, похвалу. Довлатов был живой, чего не скажешь о большинстве из нас… Сергей ненавидел все, что не является литературой. От купания брезгливо отказывался. Зато он любил — и умел разговаривать о литературе, и умел стать в любом разговоре — главным».
Оказавшись в Нью-Йорке, я первым делом хотел посмотреть места, где они проводили время. Саша Генис привез меня в богемное Сохо — узкие улицы, невысокие обшарпанные дома… Это был совсем не типичный Нью-Йорк. Саша остановился у маленького неказистого домика. «Вот главная картинная галерея в мире! Кто здесь не выставлялся — мировой знаменитостью считаться не может. Хотя логика у хозяина порой странная… Во всяком случае,
Потом он с гордостью показал мне знаменитое богемное кафе, в котором нет ни одного повторяющегося стула! После этого мы зашли в кафе «Борджиа», которое было менее новаторским, но зато более уютным — и тоже знаменитым: «Однажды мы здесь в компании с Довлатовым проговорили почти весь день! И когда официантка, оказавшаяся русской, в конце с удивлением спросила нас — о чем можно разговаривать четыре часа, — мы сказали: “О Гоголе!”»
В разговорах этих ковалась их дружба, их союз.
«Он безошибочно, — продолжает Вайль, — выискивал свои ниши, вроде ежесубботней поездки на блошиный рынок, где самозабвенно рылся в барахле, одаривая потом знакомых дурацкими диковинами, а потом тех же знакомых выставляя с его же диковинами еще большими дураками…
Попадая в поле зрения довлатовской прозы — устной или письменной — ты вовлекался в высокий круг обращения, иначе не достижимый. Высота задавалась его мастерством.
Пьянство защищал: “Если бы, допустим, в апреле семнадцатого Ильич был бы таков, что не смог бы влезть на броневик?” Но водка не приносила Сергею радости. Покончив с запоем, он бросался исправлять испорченное — отдавал долги, извинялся, замазывал семейные и деловые трещины».
Как вспоминает Генис, Довлатов, неожиданно для всех, не проявил ни малейшего этнографического интереса к Нью-Йорку, отнесся к великому городу без достаточного почтения, а хищно и цепко сразу же взял лишь то немногое, что нужно было ему для его литературы. И такую дерзкую, даже демонстративную самостоятельность Довлатов проявлял во всем. «Чистил» себя, а также действительность под свою неповторимую прозу.
«…К блатным Довлатов относился пристрастно, говорил с восхищением о их языке, воображении, походке. Не без гордости Сергей принимал и свою популярность у бывших зэков… Обожал ошибки и опечатки. Настаивал на необходимости такой купюры: “Опечатка допущена с ведома автора”. Ошибка, уверял он, окружена ореолом истинности.
Любил Довлатов только несчастных. Всяческую ущербность он принимал с радостью. Даже с торжеством. Сергей был одержим не грехом, а прощением. Ошибка делала сюжет. Встретив сильного, он не унимался до тех пор, пока не представлял его слабым. Способность делать ошибки, говорил он, встроенное в нас страхующее устройство. От добродетелей не приходится ждать пощады».
Довлатов не любил пафоса и многозначительности. С многозначительным видом произносятся, как правило, банальности или опасные вещи. Банальностей он не терпел. «Все, что общеизвестно — неверно», — сказал его знаменитый коллега. И мы любим Довлатова за то, что он снял с нас привычные, казавшиеся необходимыми ржавые вериги всяческих догм, считавшихся прежде вечными. Он не просто «чесал языком», как многие доморощенные «мыслители», вырвавшиеся на волю, где их никто таки не оценил. Довлатов создавал веселые, но очень четкие и даже жесткие каноны новой жизни, новой литературы.
Он был первым, кто мужественно отрекся от всего, что было сделано прежде — дабы не подпасть под чужое влияние, не быть расплющенным чем-то значительным, но чужим, сделанным до него. И в этом — его гениальность. Только так можно было создать что-то свое.
Больше всего его слух был навострен на «благородное хамство», научившееся в нашей жизни то и дело прятаться то за благородство, то за «высокие цели» — такое он ненавидел больше всего и пресекал мгновенно. Довлатов писал, что из всех писателей хочется походить только на Чехова. Действительно, их многое объединяет, в том числе стойкое отвращение к пафосному вранью. А ведь многие из наших соотечественников явились на Запад в облике борцов с тоталитаризмом (странно, что при таком их количестве тоталитаризм не исчез) — и продолжали «изображать из себя» и здесь. Наиболее показателен
Его острый, резкий стиль письма и жизни и составил ему славу, и приблизил смерть. Со всех сторон ханжи и политические фальшивомонетчики объявляли его внутреннюю свободу и свежесть слова «безнравственными». Но он от этого становился лишь жестче. Мало кто взял на себя такое, как он, — и не испугался, и заявлял о себе все увереннее и резче. Порой он в своих порывах был слишком крут: «Бей своих, чтобы чужие боялись!»
Петр Вайль пишет:
«…Дело еще в том, что его все любили. При Довлатове вели себя, как в компании с манекенщицами — шутили чаще, смеялись громче, жестикулировали развязнее. Сергей капризно менял фаворитов, следуя своей чудовищно запутанной эмоциональной логике… которую, я думаю, он запутывал специально, чтобы никто не мог уловить закономерности, чтобы все ждали опасности и работали бы изо всех сил — на него».
Даже своих любимых Вайля и Гениса он то и дело муштровал и подвергал насмешкам. Например, за их любовь к путешествиям и новым впечатлениям называл Ганзелкой и Зигмунтом… то были чешские путешественники, объехавшие весь мир и вызывавшие, естественно, жгучую зависть советского обывателя. Ошибок и даже мельчайших отступлений от установленных им жестких канонов речи и поведения он не спускал даже ближайшим друзьям — и скорее порывал с ними отношения, чем прощал. Вайль вспоминает «два года вражды, с его стороны несправедливой, изощренной, талантливой, довлатовской».
Довлатов подчинил себе всех! Даже Вагрич Бахчанян, великолепный художник, знаменитый еще со времен «Юности», мудрец и остряк, автор афоризмов, которые сразу же подхватывал весь русский Нью-Йорк и которого называли Ходжой Насреддином эмиграции, при Довлатове робел и боялся ляпнуть лишнее.
Однажды Вайль и Генис, устав болтаться с бутылкой по улицам, решили зайти к Наташе Шарымовой, которая славилась умением быстро и хорошо приготовить все, что принесут. Я помню хитрую и обаятельную Шарымову по Ленинграду — и здесь она не пропала. Довлатов писал, что она и в Америке легко может взять интервью у любой знаменитости. И вот, поболтавшись по улицам и купив рыбу в обертке, Вайль и Генис зашли к ней. Компания за ее столом вяло оживилась — обрадовавшись, видимо, только бутылке. Беседа двигалась кое-как… И вдруг с кухни повалил дым: Шарымова второпях кинула жарить рыбу прямо в обертке. Дым заволок всю квартиру — и только тогда из спальни вдруг появился недовольный и опухший Довлатов в халате и грозно оглядел гостей… Так он завоевывал плацдармы, обосновывался, окапывался в этом городе-спруте.
Порой его безапелляционность и, как бы сказать, размашистость вызывали протест, казались чрезмерными:
«Лучшей вещью в литературе он считал "Капитанскую дочку”. Он мечтал о читателе плачущем: “Кто смеет обижать сироту?” Он на самом деле переживал, по-кавказски непомерно, неурядицы близких и даже дальних, иногда искренне забывая о том. что сам был причиной бед и расстройств… Взяв слово, он не уступил бы его Свифту. Точное слово об уличном бродяге (сказанное им самим) было ему ценнее музея Метрополитен, в котором он так ни разу и не был».
Сердце Дракона. Том 20. Часть 1
20. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
городское фэнтези
рейтинг книги
Холодный ветер перемен
7. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Последнее желание
1. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Отмороженный 7.0
7. Отмороженный
Фантастика:
рпг
аниме
рейтинг книги
Наследник
1. Рюрикова кровь
Фантастика:
научная фантастика
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
