Довлатов
Шрифт:
Я, кстати, очень не хотела, чтобы он регистрировал дочь. Было уже понятно, что он с нами жить не будет, а мне выгодно было считаться матерью-одиночкой. В таком случае мне полагалось какое-то пособие, бесплатный детский сад и масса преимуществ. Но Сережа говорил: «Не смей меня так оскорблять. Я никуда не уеду!» Тогда я ему поставила четкое условие: Довлатовой Саша никогда не будет, она должна быть записана Зибуновой. Но Сережа взял мой паспорт, мою справку из роддома, подговорил одну свою знакомую, и они тайком от меня пошли в загс и зарегистрировали Сашу. Меня поставили перед фактом. А потом он стал регулярно к нам приезжать, и получалось так, что приезды его совпадали с запоями. У меня был на руках
Перед тем как отправиться в Америку, Сережа приехал к нам попрощаться. Все это было трагикомично и очень литературно: Сережа делал вид, что рвет визу, говорил, что никуда не поедет.
Потом я приезжала в Ленинград на его проводы.
После этого мы с Сережей переписывались до его смерти в 1990 году.
Сложное в литературе доступнее простого.
Иосиф Бродский, поэт:
Сережа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование, и возможность собеседника для человека с таким голосом и слухом, возможность дуэта — большая редкость. Собеседник начинает чувствовать, что у него — каша во рту, и так это на деле и оказывается. Жизнь превращается действительно в соло на ундервуде, ибо рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, но от стиля.
( Бродский И.О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С.Собрание сочинений. В 3-х т. СПб.: Лимбус-пресс, 1993. Т. 3. С. 358)
Владимир Губин, писатель:
Сергей чтил язык, это было поденной работой Довлатова. Любопытства ради пробовал я редактировать его прозу — не кощунствовал, а проводил эксперименты неизвестно зачем — и, разумеется, не получилось, ее никому не дано редактировать. Она, вольнолюбиво раскованная, свободная, перетекала неуправляемо в огульно тарабарское месиво при попытке «подправить» ее чужими руками. Сергей, доверяя на слово каждому слову, находил и выстраивал интуитивно для каждого слова свой принцип удобств, обеспечивающий слову радость успеха.
( Губин В.Наедине со светом // Довлатов С.Последняя книга: Рассказы, статьи. СПб., 2001. С. 349)
Александр Генис, писатель:
Простота Довлатова — не изначальна, она является результатом вычитания, продуктом преодоления сложности.
Об этом говорит еще одна фраза из «Записных книжек»: «Сложное в литературе доступнее простого».
Простое — по Довлатову — это сама жизнь, отраженная в словах. Слово и есть главный герой Довлатова. К приключениям слов сводится и весь сюжет его рассказов. В принципе, ему не важно, о чем рассказывать. У него почти не остается самой категории содержания, разве что какой-нибудь мелкий анекдот, забавный случай. Это даже не фабула, а ее тень, предлог к повествованию. Поэтому Довлатов из раза в раз повторял одни и те же истории — о себе, своих родственниках, своих друзьях и коллегах. Суть их давно известна его читателю,
Именно в этом искусстве — вся соль. Довлатовский сюжет нельзя пересказать. Ей-богу, сегодня есть очень немного русских писателей, которым можно сделать подобный комплимент.
( Генис А.На уровне простоты // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 468–469)
Лев Лосев, поэт:
Это петроградская литературная школа писательства, требующая постоянного поиска единственных слов для выражения единственного видения и при этом внешней простоты, такой отделанности, чтобы казалось, что не сделано вовсе — само получилось; эта проза сродни акмеистической поэзии.
Это проза Житкова, Шварца, Добычина, Василия Андреева, в другом жанре — Тынянова; это — самая затоптанная хамской советчиной литературная школа (потому что если уж хам благодушен и попустительствует, так уж скорей чему-нибудь позаковыристей, «чтобы видать было, что красиво»). А все же не вытоптали совсем, что-то всегда пробивалось, как пробивалась трава сквозь петроградские мостовые в двадцатом или сорок втором году.
( Лев Лосев.Русский писатель Сергей Довлатов // Довлатов С.Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 367–368)
Игорь Ефимов, писатель, издатель:
Жажда неповторимости доходила в нем до курьезов. Например, он придумал себе такие «литературные вериги»: чтобы ни в одной фразе не было у него двух слов, начинающихся на одну и ту же букву. Он уверял меня, что подобный искусственный прием помогает ему искать незатертые слова. Я соглашался, что в какой-то мере это могло срабатывать. Но все же такая сосредоточенность на мелочах литературного ремесла тревожила меня. Писатель здесь начинает напоминать влюбленного, который явился на свидание принаряженным и без конца поправляет галстук, прическу, складки на брюках, и так сосредотачивается на этом, что забывает и о возлюбленной, и о своем чувстве к ней.
Но, с другой стороны, только эта страсть к талантливому и неповторимому позволяла Довлатову реагировать с такой убийственной точностью на все проявления шаблонности, пошлости, душевной лени в окружавшей его жизни.
( Ефимов И.Неповторимость любой ценой // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 447)
Петр Вайль, писатель:
Об этом довлатовском правиле искусственного замедления письма посвященные (я в том числе) рассказали уже давно. Но надо бы в таком писательском самоистязании выделить одно — безраздельное, разнузданное торжество стиля. Ведь Довлатов, всегда и все писавший по фактической канве, без колебаний менял факт — самым вопиющим образом — если факт начинался с неподходящей буквы.
Понятно, что чаще всего насилию подвергались числительные и имена собственные. Указывать места не буду. В этом есть что-то доносительское — да и пусть исследователи сами потрудятся. Но Довлатову ничего не стоило заменить, допустим, Лондон на Париж, если в предложении необходимо было присутствие героя по имени Леонид — пусть даже таким образом Париж становился столицей Великобритании. Семидесятые менялись на шестидесятые, внося нелепость и анахронизм, и без подсказки никогда не догадаться, что все дело в соседнем предлоге «с».