Довлатов
Шрифт:
В декабре журнал «Ньюйоркер» опубликовал мой рассказ. И мне, действительно, заплатили около четырех тысяч долларов. Линн Фарбер казалась взволнованной и счастливой. Я тоже, разумеется, был доволен. Но все-таки меньше, чем предполагал. Слишком долго, повторяю, я ждал этой минуты. Ну а деньги, естественно, пришлись очень кстати. Как всегда… Все меня поздравляли. Говорили, что перевод выразительный и точный. Затем мне позвонил редактор «Ньюйоркера». Сказал, что и в дальнейшем хочет печатать мои рассказы. Интересовался, как я живу. Я сказал:
— Извините, у меня плохой английский. Вряд ли мне удастся выразить свои переживания. Я чувствую себя идиотом. Надеюсь, вы меня понимаете?
Редактор ответил:
—
Александр Генис:
Так или иначе, это приносило какие-то деньги. Хотя, конечно, жить на них все-таки было нельзя. И, что гораздо важнее, именно благодаря этим публикациям Довлатов наконец почувствовал себя писателем. Ведь к тому времени у него уже развился могучий комплекс неполноценности. Он был замучен и замордован бесконечной чередой неудач. За долгие годы жизни в Союзе ему почти ничего не удалось опубликовать. Кроме того, самиздатской жизни у его прозы тоже практически не было. Все его любили, но как писателя его мало кто воспринимал всерьез.
Иосиф Бродский:
Успех его у американского читателя в равной мере естественен и, думается, непреходящ. Его оказалось сравнительно легко переводить, ибо синтаксис его не ставит палок в колеса переводчику. Решающую роль, однако, сыграла, конечно, узнаваемая любым членом демократического общества тональность — отдельного человека, не позволяющего навязать себе статус жертвы, свободного от комплекса исключительности. Этот человек говорит как равный с равными о равных: он смотрит на людей не снизу вверх, не сверху вниз, но как бы со стороны. Произведениям его — если они когда-нибудь выйдут полным собранием, можно будет с полным правом предпослать в качестве эпиграфа строчку замечательного американского поэта Уоллеса Стивенса: «Мир уродлив, и люди грустны». Это подходит к ним по содержанию, это и звучит по-Сережиному.
( Бродский И.О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С.Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 360)
Мои взаимоотношения с Америкой делятся на три этапа.
Сначала все было прекрасно. Свобода, изобилие, доброжелательность. Продуктов сколько хочешь. Издательств сколько хочешь. Газет и журналов более чем достаточно.
Затем все было ужасно. Куриные пупки надоели. Джинсы надоели. Издательства публикуют всякую чушь. И денег авторам не платят.
Да еще — преступность. Да еще — инфляция. Да еще эти нескончаемые биллы, инвойсы, счета, платежи…
А потом все стало нормально. Жизнь полна огорчений и радостей. Есть в ней смешное и грустное, хорошее и плохое.
А продавцы (что совершенно естественно) бывают разные. И преступники есть, как везде. И на одного, допустим, Бродского приходится сорок графоманов. Что тоже совершенно естественно…
И главные катаклизмы, естественно, происходят внутри, а не снаружи. И дуракам по-прежнему везет. И счастья по-прежнему не купишь за деньги.
Окружающий мир — нормален. Не к этому ли мы стремились?
Иосиф Бродский:
Не следует думать, будто он стремился стать американским писателем, что был «подвержен влияниям», что нашел в Америке себя и свое место. Это было далеко не так, и дело тут совсем в другом. Дело в том, что Сережа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существования более всерьез, чем это было сделано кем-либо и где-либо. Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь — великую и грустную честь — к этому поколению принадлежать. Нигде идея эта не была выражена более полно и внятно, чем в литературе американской, начиная с Мелвилла и Уитмена и кончая Фолкнером и Фростом. Кто хочет, может к этому добавить еще и американский кинематограф. Другие вправе также объяснить эту нашу приверженность удушливым климатом
( Бродский И.О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С.Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 360)
Владимир Соловьев:
Ему была близка литература, восходящая через сотни авторских поколений к историям, рассказанным у неандертальских костров, за которые рассказчикам позволяли не трудиться и не воевать, — его собственное сравнение. Увы, в отличие от неандертальских бардов, Довлатову до конца своих дней пришлось трудиться и воевать, чтобы заработать на хлеб насущный, и его рассказы, публикуемые в престижном «Нью-Йоркере» и издаваемые на нескольких языках, не приносили ему достаточного дохода.
( Соловьев В., Клепикова Е.Довлатов вверх ногами: Трагедия веселого человека. М., 2001. С. 43–44)
Иосиф Бродский:
Он жил литературной поденщиной, всегда скверно оплачиваемой, а в эмиграции и тем более. Под «успехом» я подразумеваю то, что переводы его переводов печатались в лучших журналах и издательствах страны, а не контракты с Голливудом и объем недвижимости. Тем не менее это была подлинная, честная, страшная в конце концов жизнь профессионального литератора, и жалоб я от него никогда не слышал. Не думаю, чтоб он сильно горевал по отсутствию контрактов с Голливудом — не больше, чем по отсутствию оных с Мосфильмом.
( Бродский И.О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С.Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 361)
Людмила Штерн:
Когда мы виделись с Сережей в Нью-Йорке, наши разговоры крутились вокруг литературных дел. Мы мечтали «ворваться» в main stream (главный поток) американской литературы. Публикации в «Нью-Йоркере», самом знаменитом интеллектуальном журнале, тем не менее не сделали и не могли сделать из Довлатова американского писателя. Его там печатали за яркость, необычность, экзотику, в прекрасных переводах Энн Фридман и Кэтрин О’Коннор, но это неизбежно должно было скоро кончиться, потому что его рассказы были «страшно далеки» от интересов и опыта жизни американских интеллектуалов.
( Штерн Л.Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 275)
Знайте, что Америка — не рай. Оказывается, здесь есть все — дурное и хорошее. Потому что у свободы нет идеологии. Свобода в одинаковой мере благоприятствует хорошему и дурному. Свобода — как луна, безучастно освещающая дорогу хищнику и жертве…
Перелетев океан, мы живем далеко не в раю. Я говорю не о колбасе и джинсах. Я говорю только о литературе…
Первый русский издатель на Западе вам скажет:
— Ты не обладаешь достаточной известностью. Ты не Солженицын и не Бродский. Твоя книга не сулит мне барышей. Хочешь, я издам ее на твои собственные деньги?..
Первый американский издатель выскажется гораздо деликатнее:
— Твоя книга прекрасна. Но о лагерях мы уже писали. О фарцовщиках писали. О диссидентах писали. Напиши что-то смешное о древнем Египте…
И вы будете лишены даже последнего утешения неудачника. Вы будете лишены права на смертельную обиду. Ведь литература здесь принадлежит издателю, а не государству. Издатель вкладывает собственные деньги. Почему же ему не быть расчетливым и экономным?
Елена Клепикова:
Что печатный орган может возникнуть из частной инициативы, из личных усилий, пришло как откровение. Не всегда радостное. Долго еще, готовя в печать свои домодельные книжки-тетрадки, со своими рисунками, дизайном, набором, в бумажных обложках и ничтожным тиражом, Довлатов сокрушался по недоступным ему советским типографиям с их высоким профессонализмом, громадными тиражами и щедрыми гонорарами. Участь советских писателей на дотациях у велферного государства была ему завидна. Но постепенно — особенно в связи с американским успехом — эти соображения ушли. Хотя все свои книги он издавал в убыток. И щедро раздаривал друзьям.