Дождь-городок
Шрифт:
С этого дня началась планомерная осада. Автандил был из тех, кто не допускает даже мысли о поражении. Используя отнюдь не секретное оружие — ББК (билеты, букеты, конфеты), он, изгнанный в дверь, возвращался через окно. Намерения его были самыми благородными, и ему удалось даже понравиться маме. Зато отчим сразу заподозрил его во всех смертных грехах и слышать не мог об «этом армяшке», как он называл Автандила, чего тот, разумеется, не знал и, склонный к восторгам, говорил об отчиме только в превосходной степени: «Вика! Твой папа большой человек! Вот увидишь, он министр будет!» Кто знает, может быть, эта мысль
Гром грянул неожиданно. В фельетоне «Конец притона», напечатанном в молодежной газете и порадовавшем всех старых дев в городе, имя моего бедного певца прозвучало в полную силу. Дома, разумеется, разразился скандал. Ну, это уже неинтересно. Обыкновенный бездарный скандал, с криками, угрозами и слезами, но он переполнил, как говорится, чашу терпения. Домашняя моя жизнь, институтские похождения, история с Автандилом — все это так мне осточертело, что я решила: буду жить сама, буду жить, как получится, но только сама. Я сдала госэкзамены и целое лето ездила. Сначала в Крым, потом в Карпаты, потом в Ленинград, а осенью приехала сюда и живу вот уже два года, как киплинговская кошка, сама по себе… А что будет завтра? Ты знаешь? Я не знаю…
Рассказывала Вика, будто говоря: «Вот видишь, что со мной было? А кто виноват? Я не знаю. Ты можешь понять все, как хочешь. Можешь осудить меня, но я не буду в обиде. Просто вот так все получилось. Почему? Я не знаю, так же, как не знаю, что будет завтра». Это была ее любимая поговорка: а что будет завтра?
А назавтра, между прочим, был педсовет.
Педсоветы у нас не любили, да и любить их было не за что. Времени они отнимали много, а пользы приносили не больше, чем собрания добровольного пожарного общества, в котором все мы поневоле числились.
Докладывал на педсоветах завуч, потом два-три виновника признавали ошибки и обещали исправиться, то есть повысить успеваемость, и, наконец, выступал директор. Это была самая трудная часть, потому что говорил он очень долго и все правильно. Я бы мог подписаться под каждым его словом и под всем выступлением целиком, но от этого было не легче. Даже часы на стене, отбивавшие каждые пятнадцать минут, не в силах были напомнить ему об уходившем безвозвратно времени. Директор говорил и говорил, цитируя Ушинского и Макаренко, называя цифры и фамилии, и все сидели, опустив головы в тоскливом ожидании той минуты, когда он произнесет заключительную фразу: «Но наш коллектив имеет все возможности справиться…» — и мы выйдем, очумелые, из жарко натопленной комнаты, с вечно закупоренными форточками, на свежий воздух.
Я был моложе других, у меня не болела голова, и не ждали дома дети, поэтому я старался относиться к педсоветам философски. И заботился об одном — чтобы занять место на диване, потому что на стуле педсовет казался все-таки длиннее.
Повезло мне и на этот раз. Я уселся со всеми удобствами и глянул на Вику, которая по-спартански устроилась на кончике стула. Мне хотелось поймать ее взгляд и улыбнуться ей, но она, как всегда на людях, была чужой и смотрела мимо меня. Я вздохнул и приготовился терпеть в одиночку.
Сначала все шло как по маслу. Тарас Федорович подвел очередные итоги и
Но вот Тарас Федорович особенно энергично надавил на край стола и, подхватив ремень, вдруг ни с того ни с сего резко повысил голос:
— …Однако есть у нас такие вещи, о которых нельзя не сказать, и мы скажем о них…
«О чем это он?» — подумал я смутно.
— …Нельзя не сказать о некоторых наших молодых преподавателях!
Я перевел взгляд с его живота на лицо. Мне всегда представлялось, что Тарас Федорович — человек беззлобный, склонный больше к бурчанию, чем к разносам, и обрушиваться на подчиненных ему нелегко. И сейчас он напомнил мне трусоватого трепача, который поспорил с приятелями, что прыгнет с парашютной вышки. Прыгать страшно, но отказаться стыдно. Теперь уж лучше прыгать поскорее. И Тарас Федорович прыгнул.
— Да-да, я имею в виду Светлану Васильевну. Ей доверили вести предмет в нашем лучшем классе, а она? А в этом классе работает Прасковья Лукьяновна. Ее вся республика знает. И что же? Провал! Вот что мы видим. Да, да, да, полный провал. А почему?
Теперь я смотрел на него во все глаза.
«Неужели по глупости?»
Но тут Тарас Федорович обернулся к директору, и я увидел, как тот поощрительно наклоняет голову.
— Да, да, да, нужно говорить, потому что терпеть такое нельзя. Нельзя ни в коем случае, и мы не будем терпеть!
Я глянул по сторонам и ни в ком не заметил удивления. Кажется, все, кроме меня, ждали этих слов. Ждал и был доволен ими Троицкий, ждала Прасковья, ждала Светлана, теребившая в руках платок, ждал уставившийся на изразцовую печку Андрей Павлович, ждали и другие — одни с сочувствием, другие с любопытством, — и только я ничего не ждал…
Очень далеко от школы прожил я последние недели!
И все-таки я надеялся, что атака завуча захлебнется, грозовой ливень уйдет в песок выступлений штатных ораторов. Получилось, однако, иначе. Ораторов не было. Слово сразу взял Троицкий. Теперь уже сомневаться в том, что педсовет этот особый и что дело не обойдется формальными нотациями, не приходилось.
— Тарас Федорович детально проанализировал наши успехи и недостатки, и я не стану его повторять. Я только дополню и несколько разовью ту часть его выступления, которая прозвучала особенно взволнованно. Я имею в виду печальный и угрожающий срыв, который произошел с нашей молодой преподавательницей Светланой Васильевной.
Он сделал паузу, налил в стакан немного воды из графина, но пить не стал, а только вздохнул:
— В чем же дело, товарищи?
Сказано это было почти скорбно. Если Тарас Федорович старался говорить с пафосом и возмущением, то директор, наоборот, казалось, выполнял печальную необходимость.