Дознаватель
Шрифт:
В письме сразу говорилось, что писать по-русски Зуселю трудно и за него пишет другой человек. Зусель наводил справки про меня. Буквально: не был ли я замечен за чем-то нехорошим против советской власти или, может, мои родители чем-то виноваты с этой стороны, не раскулаченные ли. Не знаком ли Диденко с кем-нибудь, кто знает меня по Харькову или фронту. Зусель утверждал, что сведения необходимы одному знакомому, который хочет отблагодарить меня за важное дело, но сам занимает высокий пост и желает выяснить, все ли в биографии у меня на месте. Чтоб самому
Чушь, несоразмерная никакому трезвому рассудку. Такие вопросы доверять почте!
Почерк, которым было написано письмо, показался знакомым.
Писала Лаевская Полина Львовна. Наклон влево, буквы тонкие, четкие, «т» с крышечкой наверху, «ш» — со скобочкой снизу. Не черточки, как нормальные люди иногда делают, а именно крышечка и скобочка.
В памяти встала записка на трельяже в доме Лаевской. Мой служебный телефон с фамилией, именем, отчеством. И внизу приписка — «Товарищ следователь». Обведено несколько раз красным.
И в протоколе допроса свидетеля Лаевской Полины Львовны есть ее подпись: «Записано с моих слов верно — Лаевская П.Л.». Потом еще попросила перечитать и дополнила без спроса припиской: «Точно и очень хорошо». Протокол этот проклятущий я перечитывал незадолго до отъезда в Рябину. Отметил, что и почерк у дамочки с вытребеньками.
Диденко улыбался.
— Ну шо, прочел? Ты мне скажи, каким боком до тебя Зусель касается? Он бы еще написал, что книжку славы сочиняет. Оскандалиться боится, так сведения подшивает в тетрадку. И кому пишет, дурак? Фашистскому прихвостню, полицайскому посипаке? Так, Михаил?
Я вернул письмо Диденко со словами:
— Так, Микола Иванович. Совершенно верно. Зусель, конечно, и сам дурной. Но еще хуже того — он кем-то крепко подученный. И я знаю кем. И вы, Микола Иванович, с таким письмом в доме, где дети бегают туда-сюда, сидите на печке и ногами своими дрыгаете. А если кто это письмо найдет заинтересованный в вас? Поднимут старые дела. Вам как, понравится? И спросят, а чьи детки у вас летом бегали? А чья жена у вас летом на огороде маячила с утра до ночи? А кто приезжал до вас? Милиционер из Чернигова? Про которого в письме ни с того ни с сего выпытывает сионист Табачник? И, будем откровенны, тому, кто вас за шиворот притиснет, насрать, что я герой войны, что мои родители мученически погибли в период фашистской оккупации. Они и меня, и детей, и жену загребут. А людей спросят. А люди скажут. Такое скажут, вы сами знаете. Про вас сказали и не поперхнулись. И в Караганду вас. К настоящим полицаям.
Диденко не улыбался. Лицо у него стало злое, белое. Вроде рубаха. Несвежая после вчерашнего. Но все ж таки.
— Что делать?
Я перешел к следующей части.
— Отдайте мне письмо насовсем. И конверт. И если что еще от Табачника есть — все сдайте.
Диденко протянул письмо. Пошел к печке, порылся под тряпьем, достал конверт.
— Бери. І той… Я вчора гримав на тебе. Не вибачаюся. Але жалкую, що при дітях. За себе не боюся. Віриш, що не боюся?
— Вірю.
Хоть,
Ёську и Ганнусю я нашел на поляне.
Они рвали васильки. Цветы только-только появились. Дети выбирали покрупнее. Корзина набита с верхом, а они рвут и рвут.
— Стахановцы, кончай работу! Норма выполнена и перевыполнена! Пошли домой, я сейчас уезжаю. Будем обедать и прощаться.
Я посадил Ёську на плечи, Ганнусю взял за руку. Пошли в хату. Через васильки, через траву. Я посмотрел на нас со стороны. И волна счастья пробежала по моей спине.
Люба смотрела на нас из-за тына. С-под руки. Как принято в хороших, душевных кинофильмах.
За обедом Люба рассказала, что дети собирают васильки, чтоб насушить их и делать отвар. Для Петра. Микола Иванович посоветовал.
Ганнуся подтвердила:
— Ага. Якщо волошками очі мити, вони краще бачать. А якщо очей зовсім немає, як у дядька Петра, то треба мити те місце, де вони були, і вони знов виростуть.
Ганнуся хорошо говорила по-украински, не то что в Чернигове. Но я ответил ей по-русски, чтоб не забывала язык, на котором ей предстояло идти в большую жизнь:
— Слушайтесь маму и Миколу Ивановича. Они вам хотят самого хорошего. Слушайтесь и помогайте. И им, и всем слабым и немощным. Вы поможете — и вам помогут. И между собой не ругайтесь. Вы родные братик и сестричка. Именно родные. А родная семья — превыше всего.
Дети кивали и ели.
Вот чему надо учить детей. А не про волошки. Не вырастут глаза, раз их выбили. А дети надеются. И как им Диденко в их глаза посмотрит потом?
Хорошо ему. Он, может, скоро умрет. И не посмотрит. И на никакие их вопросы отвечать не придется.
Собрался быстро. Подарил Диденко плащ-палатку. Отчитаюсь как-нибудь на работе за утерю казенного имущества. Выпрошу б/у взамен.
Диденко тут же примерил на рост обновку. Оказалось, длина подкачала. Большая. Идти не дает.
Люба вызвалась отрезать и подрубить.
И добавила радостно:
— Вот кому-кому, а Петру одежа как раз. Он ночами вештается по селу, а в такой халабуде ему и дождь, и снег только на здоровье.
Я высказался, что не против.
— Пускай Петру.
Диденко поддержал начинание Любочки.
Мне стало неприятно. Я мысленно упрекнул себя за минутный порыв, в результате которого плащ-палатка отошла слепому и чуждому человеку.
Оставалось три отпускных дня. Включая воскресенье — четыре.
Дальнейший план у меня выработался следующий.
В Остер — тряхнуть Довида в виду показаний Зуселя.
Потом вплотную заняться Лаевской.
В поезд сел еле-еле. Впихнулся без билета в общий вагон. Залез на третью полку и без мыслей слушал разговоры ни про что.