Дремучие двери. Том II
Шрифт:
Вскоре в доме воцарилась африканская жара. Иоанна открыла на ночь окна, но котёл не отключила, так ей нравилась эта новая игрушка.
Весь следующий день она будет красить окна и батареи, печь в духовке картошку, без конца кипятить чайник… Лужинский дом всё более подгонялся под неё, её привычки, вкусы, становясь таким же увесисто-необходимым и удобно-защитным, как панцирь для черепахи. Каждый уголок, каждая деталь были продуманы ею, дом становился незаметно её частью, она уже не могла без него, еще не отдавая себе в этом отчёта, с привычной тоской думала о неизбежном переезде в Москву /не зимовать же, в самом деле, на даче, как медведица!/. В конце концов, у неё семья, обязанности, надо совесть иметь…
Прошёл август, наступил сентябрь,
Однажды она поехала на электричке на склад за гвоздями. Повезло — купила «семидесятку», да ещё в магазине на последний рубль — буханку горячего ржаного хлеба и полтора кило маринованных килек. Был дивный тёплый день, бабье лето. Она сидела на скамье, подставив лицо солнцу, жевала кильку с хлебом, думала, что дома от души ещё и чаю напьётся… И неожиданно поняла, что ничего другого не хочет. «Мой дом — моя крепость». Покой и воля. «Какое счастие — не мыслить, какая нега — не желать»…
Однако вдруг захотелось увидеть Ганю. Только его домик она почти не тронула в своей глобальной перестройке — лишь кое-где необходимый ремонт. Здесь всё было, как при Гане. Она входила, затаив дыхание, как в храм, садилась на потёртый диван и закрывала глаза. Ганя был рядом, она это чувствовала, и они вели молчаливый диалог без слов, где было неважно содержание, где всё заменяло чудо его незримого присутствия, даже запах его сигарет. Хотя Варя сказала, что Ганя принял постриг и теперь совсем не курит.
И вот она не выдержала и поехала в Лавру, дав себе слово просто глянуть на него незаметно и тут же уйти. Как она и рассчитывала, Ганя направлялся с братией к трапезной, она его различила мгновенно — в монастырском облачении, как и другие, он нёс что-то белое — рулон бумаги или свёрток, не разберёшь. Она стояла в молчаливой толпе женщин в платках, была в таком же платке и тоже не шелохнулась.
Он не остановился, увидев её, лишь чуть замедлил шаг.
— Иоанна… — эта его улыбка из «прекрасного далека»…
— Я знал, что ты сегодня придёшь… Да, я тебя звал. Такой период — одиноко и трудно… Но искушения пройдут, ты молись за меня… Как хорошо, что мы увиделись, Иоанна… Иоанна…
Он молча, без слов, всё это сказал ей, удаляясь с толпой братьев. Эта улыбка по имени Иоанна… Свободной от свёртка рукой он перекрестит, благословляя, всё более разделяющее их пространство, и она непостижимым образом ощутит на лбу, сердце и плечах обжигающее прикосновение его пальцев. «Во имя Отца и Сына и Святого Духа…» Остановись, мгновенье.
А дальше всё устроится само собой. С наступлением холодов она неделю поживёт в Москве, мотаясь каждый день в Лужино. Основными проблемами было отключение котла /оставлять — страшно, совсем отключить — дом промёрзнет, залить антифриз — ядовито, а вдруг где течь?/ Ну, и Анчар, конечно, — кормить его, прогуливать… А забрать в Москву — мучить всех, и людей, и пса. И однажды соседка, которая до смерти боялась подходить к анчаровой будке, каждый раз принимая перед кормёжкой валерианку, проворчит Иоанне:
«Носит тебя холера, сидела бы дома!» Она явно имела в виду не московскую квартиру, а Лужино. «Дома»… Да, Валя права. Её дом уже давно здесь, московская квартира Градовых так и не стала ей «домом», в отличие, например, от невестки Лизы, которая там сразу прижилась, безраздельно господствовала, совершенствовала и благоустраивала. Не стала Иоанна и горожанкой,
— Не могу же я бросить дом и Анчара…
Она это представила как подвиг, самопожертвование. Домашние особо не возражали — с появлением Лизы действительно всё утряслось, вплоть до стирки Денисовых рубашек. Только сочинять сценарии Лиза, к сожалению не умела. Поэтому Иоанне приходилось всё же время от времени появляться «в миру». Ну, и не уклоняться от супружеских обязанностей /впрочем, достаточно приятных/, как ей велел отец Тихон, чтобы «не вводить мужа во грех блуда», и приезжать иногда в Москву.
Потом в Лужине выпал снег, который как-то сразу прекратил все дела. Иоанна наслаждалась его первозданной белизной, тишиной, лыжными пробежками с Анчаром, иногда даже ночью, по серебристо-лунной лыжне под звёздами, лёгкой постной едой — /винегреты да кашки с салатами, орехи, мёд/ — и духовной пищей в изобилии: Варя попросила отвезти в Лужино и сохранить несколько коробок с книгами. У них были какие-то неприятности с ксероксом, упрекали в слишком активной религиозной деятельности. «Своего» парня в типографии, кажется, даже арестовали — расспрашивать Иоанна не стала. «Скажешь, книги остались от прежних хозяев, в случае чего», — вполголоса наставляла Варя, загружая коробки в машину. Она была не на шутку напугана и призналась со стыдом, что совсем не готова к подвигу. Случись что, как же дети, что с ними будет? А Иоанна всё никак не могла понять ни прежде, ни теперь — какая необходимость была коммунистам брать на вооружение атеизм, богоборчество? После полувека советской власти, которой церковь доказала свою лояльность? Поскольку большевиков жизнь после смерти не интересовала, то и не было никакого противоречия между земной жизнью праведного коммуниста и верующего. Грядущее счастье человечества, если разуметь под этим не ненасытный разгул страстей, всемирную обжираловку и общих жён, а царство духовности, высоких идеалов, творчества, единения человечества, свободного от греха, преодолевающего зверя в себе и познавшего Небо уже в земной своей жизни — это ли не общая мечта?
Этот бунт был скорее не только против во многом дискредитировавших себя церковников, но и во многом результат невежества в вопросе понимания основ Божественного откровения, Замысла о мире и человеке. Роковое недоразумение, ибо нет более неприемлемого явления для мечтающей о светлом будущем человеческой души, о всеобщем счастье и справедливости, чем материализм, грубое обуржуазивание бытия.
— Не волнуйся, с меня что взять? — отшутилась от Вари Иоанна, — Тётка с ума съехала, сидит у себя в дыре, починяет примус.
Так, наверное, про неё и думали. Отдельные неудачные попытки «достать» её, импровизированные набеги с вином и шашлыками уже создали ей в свете ту же репутацию «трехнутой», что когда-то была и у Гани. Знакомых гнало в Лужино любопытство, иногда корысть, возможность дачного прикола для самых разных и сомнительных целей. Ахали, восхищались, расспрашивали. Иоанна же, помятуя о тайной возможной духовной подоплеке каждого визита /от врага — искусить, от Неба — за вразумлением/, выпив рюмку-другую, оживлялась, заводила иногда вдохновенную проповедь, и нельзя сказать, чтоб её не слушали. Тоже ахали, задавали вопросы, иногда даже плакали. Растроганная Иоанна звала приезжать ещё, но при повторном визите убеждалась, что гость начисто не помнит предыдущего разговора, всё надо начинать с нуля, а затем опять с нуля, и заканчивается всё, в конечном итоге, отсутствующим взглядом, зевком и «осетриной с душком». Обычные разочарования неофитки… Вскоре она к ним привыкла, не впадала в отчаяние по поводу потерянного драгоценного времени, а просто отфутболивала всех непрошеных гостей то хитростью, то ссылками на крайнюю занятость или нездоровье. А потом и вовсе, чтобы их отвадить, подыгрывала слухам о «съехавшей крыше» каким-либо экстравагантным поступком или заявлением.