Друг человека (История из скорого завтра)
Шрифт:
Тискал ее, лез под халат. Она сжимала его запястья.
– Порвешь резинку, дурак... Мне нельзя сегодня.
– Резинку пожалела. Глядите-ка... принцесса цирка...
– Но он понимал уже, что нельзя и почему: технический тайм-аут, непригодность к эксплуатации; и все же еще хорохорился от набранной энергии, не мог остановиться.
– Нельзя-а... А если хорошо подумать?
– Может, глянуть хочешь? Удостовериться?
– Да иди ты...
Он чуть не рычал от досады. Все коту под хвост... Покинул часть, спер, правда, на время (но расплата от этого наверняка не будет слабее) тачку,
– Может, по-другому как-нибудь?
– Дурак!
– Давай тогда хоть покатаемся...
Она непонимающе смотрела на него, потом шевельнула пухлыми, как созревшие ягодки, губами:
– В смысле?
– Ну, я на машине. Давай, Лен, одевайся...
– И он, вытягивая из кармана пачку "Винстона", направился во двор.
В прошлую осень на поле не набросали рубленый еловый лапник для утепления, как всегда делали, и теперь там и там малахитово зеленели мертвые, вымерзшие проплешины оголенных листьев. Чтобы поправить дело, Юрий это сразу сообразил, прикинул, в апреле тут предстояло погорбатиться против обычного, наверное, раз в пять.
И в то же время, досадуя на погрузившегося в общественные, глобальные проблемы отца, предвидя неурожайный, потерянный, безденежный год, он любовался Еленой... Нет, его халда была прекрасна, как - он не нашел особенно оригинального сравнения - как маков цвет. Черт побери ее!.. В своем шершавом полушубке, на краю полузаснеженного поля, она выглядела еще ядреней и была такой же запретной, как головка мака...
Зачем приперся сюда?.. Посмотрел на запустенье, и стало тошнее прежнего.
– Н-н-да, - он сплюнул в оплавленный сугробик, - поехали, что ли, ко мне.
Ленка смотрела с такой полуулыбкой, будто насмехалась. И молчала.
– Ты чего такая, елы-палы?..
– стал Юрий снова терять голову от какого-то полного своего бессилия и прижатости к холодной каменной стене. Лен, ну в самом деле!.. Блин!
– Блин с маслом, - огрызнулась.
На нее как когда найдет: то колется и смотрит вот, словно на идиота, то хоть хлебай ее, по горбушке хлеба, как масло, действительно, размазывай. Какую он предпочитал? Юрий, признаться, и сам не знал. Но, так или иначе, он все-таки всегда выбирал главенство своего мужского слова и ее подчинения.
– Поехали! Садись давай.
Усмехнулась, села. Хлопнула дверцей. И когда тронулись, не в первый раз за тот час, что были вместе, спросила:
– Чья машина все-таки?
– Приятеля одного, - на этот раз буркнул Юрий, выруливая иностранную плоскодонку на проселок.
– Классные у тебя приятели.
– Приятеля отца.
Она недоверчиво покривила губы:
– И он разрешил?..
– Так двусмысленно спросила, будто какая-то ясновидящая, распутывая чужую простоватенькую ложь.
Вот это Юрию уже всерьез не понравилось... Он, как ему казалось, очень повзрослел за последнее время, даже по сравнению с прошлой их встречей, когда его отпустили в увольнение на Новый год, а теперь вот чувствовал себя напакостившим пацаненком, ее же... Вообще-то обычно у них мирные минуты случались в основном только тогда, когда она
– Юр, Юра, признайся...
– В ее голосе смешались испуг и гордость.
– Ты ее угнал?.. Ради меня?
Всего мгновение - и она другая. Масло.
– Ну... Может, помаленьку... придумаем что-нибудь, Юр... Останови...
Еще через час он сидел с отцом на вросшем в землю, толстенном, в два обхвата, листвяжном бревне возле ворот. Курили.
– Я на поле заворачивал, - сказал Юрий с укором.
Отец сегодня по случаю воскресенья был свободен от своего Комитета, но вид имел усталый. Устало-задумчивый. Разглядывал белую приземистую машинку, в которой по-прежнему, олицетворяя покорность и верность, сидела Лена.
– Тут два решения, - сделал вид, что не услышал про поле, отец, и голос его был жесткий, какой помнил Юрий по детству, при отчитывании за шалости или двойки в школьном дневнике.
– Либо отогнать куда подальше и под откос вместе с этой... шалавой. Либо... Либо!
– Повысил голос, распаляя гнев. Либо вернуться и повиниться!.. Что предпочтем?
Бросил окурок и вдруг почти взвизгнул. Как тормозная колодка:
– Ты!.. Ты что ж со мной делаешь?!
– И дальше, дальше: - Думаешь, я все могу покрыть? Все выкрутасы?! Заскоки твои пацаньи?..
– Тут же остыл, добавил почти со злорадством, с каким-то высокомерным торжеством: - Да, может, и могу... Но!..
Наполеоном он, кажется, до сих пор не стал, хотя, видимо, метил, мечтал. Наполеоном-общественником... без зарплаты.
– Чего кричать-то? Смертной казни, по-моему, не ввели еще за пустяки.
От этих слов отца прорвало и ввергло в привычный многослойный монолог его стихию, конек, смысл всей его жизни, может быть. Он говорил обычное, знакомое Юрию чуть ли не с пеленок, набившее в мозгу твердущую мозоль... Как много они с матерью потратили себя на него, их единственного ребенка; затем прошвырнулся по катастрофической обстановке в стране и в мире (все, дескать, рушится, каждый вконец стал сам за себя; повсюду, куда ни глянь, теракты и теракты, да и у них здесь, за деревней, сегодня ночью опять стреляли!). Потом - о матери, хозяйстве, сыновьей совести; о себе, заваленном важнейшими делами, проблемами в Опорном пункте, о своем честном имени. И, выдыхаясь, теряя скорость, о халдах, сбивающих с пути истинного безмозглых пацанят...
Он говорил эмоционально, потрясая кулаком, точно собираясь ударить Юрия. Но за этим виделась театральность, плод тщательных и долгих репетиций, и Юрий слушал хоть и не перебивая, но равнодушно, да, в общем, практически не слушал.
Но тут отец сбавил громкость до предела, и слова пошли новые, иные... Да, это было нечто новое, что он желал бы, давно желал бы, да не мечтал услышать.
Что к августу - подумать только!
– он, Юрий, может быть дома. Поскольку половина наказания, этих прибавленных трех лет, приходится на август. А он, его отец, как-никак - теперь немаленькая шишка в такой солидной, хоть и общественной, структуре, как Опорный пункт цивилизации, и мог бы поднажать кой на кого...