Другая судьба
Шрифт:
Потом он стал палить без разбора по французским окопам, надеясь достать человека, убившего Фоксля, – ни на секунду ему не пришло в голову, что тот может быть уже мертв.
Санитарам пришлось навалиться на него вчетвером, чтобы скрутить, и врач вколол ему успокоительное.
Позолоченные томными лучами солнца, Адольф Г., Бернштейн и Нойманн кайфовали у штабного барака. Пахло гудроном, послеобеденным отдыхом и потными ногами.
– Мы скоро проиграем войну.
Нойманн только что
– Мы? – воскликнул Бернштейн. – Лично я не вхожу больше ни в какие «мы», кроме «мы трое». Для меня вернуться с войны живым – значит выиграть ее. Предупреждаю вас: если уцелею, не буду больше австрийцем, да и никакой другой стране тоже не буду принадлежать. Апатрид и пацифист – вот кем я вернусь.
– Надо только продержаться еще несколько недель, – встревоженно добавил Адольф.
С тех пор как он вернулся на фронт и нашел своих друзей живыми и невредимыми, он ежеминутно боялся, что с ними что-нибудь случится. Их группа, закаленная в пережитых опасностях, неизменно молчавшая о чувствах, ее объединявших, была единственной частицей человечности в этом мире, потерявшем разум и сердце.
– Это война уже не между людьми, – продолжал Адольф. – Это война металла, газа и стали, война химиков и литейщиков, война промышленников, в которой мы, жалкие куски мяса, не сражаемся, а проверяем, хорошо ли убивает их продукция.
– Ты прав, – сказал Бернштейн. – Это война заводов, а не людей. Кто произведет больше железа, тот и победит. Мы – ничто. Когда я увидел первые танки – эти тонны стали, которые всюду пройдут и все сокрушат, – я понял, что мы бесполезны. К чему мужество и ловкость перед машиной, которая все равно сильнее и уничтожит тебя?
– Что вы несете? – воскликнул Нойманн. – Послушать вас, вы готовы воевать, только если сможете стрелять в упор, глаза в глаза. Так, что ли?
– Да.
– А вот я очень рад, что не вижу, в кого стреляю, палю вдаль, бросаю гранаты в указанном направлении. Будь передо мной люди, я бы, наверно, не смог.
– Не важно как, – сказал Бернштейн, – воевать я больше не хочу. Не хочу больше принадлежать ни к какой нации.
– Надо же тебе будет где-то жить, – заметил Адольф.
– Где-то – да, но в стране, не в нации.
– Какая разница?
– Страна становится нацией, когда начинает ненавидеть все другие страны. Ненависть – основа нации.
– Я не согласен, – возразил Нойманн. – Нация – это страна, которая прилагает усилия, чтобы обеспечить тебе жизнь в мире.
– Да ну? Были бы войны, если бы не было наций? Что мы здесь делаем? Из-за того что серб убил австрийца, немец и австриец воюют с французом, англичанином, итальянцем, американцем, русским. Ты можешь объяснить это иначе, чем логикой ненависти? Национализм – фатальный невроз, мой добрый Нойманн, и, выражаясь языком доктора Фрейда, он становится необратимым психозом, когда переходит в патриотизм. Если ты признаешь принцип нации, то признаешь и принцип перманентного состояния
Они прислушались к далекому рокоту фронта. Сама природа словно была настороже, ожидая, как обычно, неистовства стали ночью.
– После войны я поселюсь в Париже, – заявил Бернштейн.
– В Париже? Почему в Париже?
– Потому что там вот уже тридцать лет создается современная живопись.
– На Монмартре?
– Нет. Это устарело. На Монпарнасе. Я сниму большую мастерскую и поселюсь там.
– Скажите пожалуйста, ты, похоже, хорошо все это знаешь.
– У меня свои источники.
Бернштейн умолк, напустив на себя загадочный вид. Адольф и Нойманн, зная болезненную стыдливость своего друга в делах любовных, не стали расспрашивать.
Бернштейн поднял голову и широко улыбнулся:
– Кто любит меня – за мной! На Монпарнас?
– На Монпарнас!
– На Монпарнас!
И трое друзей рассмеялись, счастливые от благодатной мысли, что у них снова есть будущее.
«Но пока надо продержаться», – с тревогой подумал Адольф.
– Назад, быстро!
Отряд отступал. Англичане проникли в траншею с двух сторон, и немцы, решившись покинуть ее, бежали к следующему укрытию.
– Налево! Здесь тоже враг. Налево! Быстро!
Побежали налево.
В эту октябрьскую ночь 1918 года полк вестового Гитлера в третий раз с 1914-го оказался на той же топкой земле. Прежде бывшая их местом отдыха деревня Комин стала полем боя. Англичане пядь за пядью продвигались вперед.
Все, кроме Гитлера, знали, что война, после четырех лет хронической болезни, близилась к концу. Германия отступала. За несколько месяцев она потеряла миллион человек, запасы продовольствия, боеприпасов и боевого духа были на исходе.
Гитлер отказывался верить в поражение Германии, потому что он отождествлял с Германией себя. Он, Гитлер, непобедимый, отважный, энергичный, постоянно чудом спасаемый, не мог погибнуть – значит Германия должна была победить. Оценивая ситуацию, он держал в памяти только элементы, подпитывавшие его убежденность: крушение русского фронта, разгром итальянцев и, наконец, Железный крест первого класса, врученный ему четвертого августа текущего года лейтенантом Хуго Гутманном, – награда исключительная для простого ефрейтора. Ну? Это ли не доказательство, что война будет выиграна?
– В рощу, быстро! Под прикрытие!
Его уже не устраивало быть лишь номером среди восьми миллионов человек. Разве это его место? Справедливо ли, что он, который мог бы и не так послужить родине, был простым ефрейтором на фронте, зависящим от случайного жеста любого рядового напротив?
– Ползком к опушке! Быстро!
Он никем не заменил своего пса Фоксля, потому что не хотел давать врагу случай вновь причинить ему такую боль.
– Внимание: газы!
Сигнал газовой тревоги пронесся от солдата к солдату. Газы. Газы. Газы. Все надели противогазы.