Шрифт:
Она лежала в густых зарослях папоротника, совсем близко от дороги. Ее остренькая, веснушчатая, обычно такая подвижная мордочка откинулась назад на неестественно выгнутой тонкой шейке. Выпученные, закатившиеся глаза, распухший язык, багровые в черноту отметины на шее не оставляли никаких сомнений в причине ее смерти. Удушение.
Участковый Сидоркин скользнул взглядом по ее телу. Юбка задрана до подмышек, никаких следов белья, широко раскинутые ноги, следы спермы на лобке.
Сидоркин шумно вздохнул. Если, конечно, можно говорить об изнасиловании применительно к Таньке Мухе. Ее только ленивый не имел. Или, может, импотент какой.
Она появилась здесь с год назад. Оборванная маленькая бродяжка, дитя улицы. Никто и имени-то ее настоящего не знал. Да она сама его не помнила или не хотела вспоминать. Танька и Танька. Танька Муха. Это за чернявость да вертлявую повадку.
Откуда она взялась, он, как ни бился теперь, вспомнить не мог. Может, с поезда ссадили за безбилетный проезд или дальнобойщики за ненадобностью выкинули.
Она пристроилась жить в заброшенном сарае за станцией. Натаскала туда ящиков и всякого тряпья. Чем не жилище? Он, как узнал, сразу туда явился. Стал расспрашивать, кто такая да откуда.
Лукаво кося карим глазом, она, ничуть не смущаясь его формы и сурового вида, поведала свою нехитрую историю. Родителей совсем не помнит. Маленькая еще была, когда они ее бросили. С тех пор побиралась на вокзалах, крутилась как могла. Потом подобрал ее старик какой-то, профессиональный нищий.
— Только он плохой был, дяденька, воровать учил. А это — грех.
— Ты-то откуда знаешь? — усмехнулся в усы Сидоркин.
— Люди добрые объяснили.
— Много ли ты добра от людей видела?
— Видела. Тут у вас тоже добрые люди. Бона какую кофту мне дали.
Она стремительно вскочила на ноги и закружилась перед ним, демонстрируя обнову. Латаная-перелатаная вязаная кофта с облупленными пуговицами доходила ей почти до колен. Из-под нее виднелись грязная юбка и немыслимые, растрескавшиеся от времени ботинки.
Сидоркин повнимательнее вгляделся в ее лицо, напоминавшее мордочку какого-то шустрого, быстроглазого зверька. На вид лет тринадцать-четырнадцать, а там кто знает.
— Собирайся, в отделение пойдем.
— Чево ты, чево ты, дяденька, — залопотала она. — Нету такого закона, чтобы сироток бездомных забирать.
— Вот и найдут тебе дом.
— Я в такой не пойду. Там дерутся.
Она подскочила к нему, схватила за руку, умоляюще заглянула в глаза. Пальчики у нее были тонюсенькие, невесомые, серые от грязи. Он поспешно отвел глаза, чтобы не видеть страха, исказившего ее лицо.
— Не надо, а, дяденька? Я уже большая, я работать могу. Честное слово.
— Работать? — Вот этого он совсем не ожидал от нее услышать. — Работать? А лет-то тебе сколько?
— В точности не знаю. Но пятнадцать наверняка есть. Ты не смотри, что я ростом не вышла.
Он тогда дал слабину, не смог твердость проявить. Разнюнился, дурак старый,
Насчет работы она не соврала. Пробавлялась на рынке да у коммерческих палаток. То товар разгрузить поможет, то за хозяйку у прилавка постоит, пока та в кустах облегчается. И ни разу не украла ничего. А он за ней присматривал дай Бог. Ни разу не поймал.
Ее уж и знали все. Прозвище дали — Танька Муха. Привыкли, вроде как своя стала. Одно плохо. Мужики к ней так и липли. Да она никому и не отказывала. Трахалась направо и налево.
— Ну чё ты, дяденька Федор? Я ж никому не во вред. Им хочется, прямо мочи нет, и мне приятно.
И глаза такие невинные, чистые, как у блаженной. Зиму она у него перезимовала, в баньке. Приходила тишком, как стемнеет, исходила затемно. Он ее в дом звал, не пошла.
— Нельзя тебе, дяденька Федор. Ты здесь человек известный. Еще подумают чего.
Вроде как заботилась, и ему это было внове. Странно и приятно. Он жил бобылем, ни жены, ни детей, ни родственников. Пусто в доме и на сердце пусто. А тут Танька. Он ей еду в баньке оставлял, ботинки новые. Ничего, носила. Один раз деньги на лавку положил. Вернула.
И заметил он, что стали посещать его непрошеные мысли, одна другой чуднее. Удочерить Таньку, отмыть как следует, в школу отдать. Потом замуж. Ох, размечтался, старый, кто ж ее возьмет, непутевую. Она и так не сегодня-завтра в подоле принесет. А что, тоже неплохо. Будет у него ребеночек, вроде как внучок. Будет кого любить, кому дом этот оставить.
Вот об этом и думал сейчас участковый Сидоркин, глядя на распятое в папоротниках Танькино тело, и чувствовал, как желчь подступает к горлу. По ее белой ноге, обутой в купленный им ботинок, медленно ползла муха. А это красиво, муха на коже. Ох, и придет же в голову. Он нервно сглотнул.
Пропади оно все пропадом! У какого подонка рука на нее поднялась? Почему? За что? Он присел на корточки и, стараясь не смотреть на ее обезображенное лицо, внимательно осмотрелся.
В траве что-то блеснуло. Обрывок цепочки. Он потянул. Из ее неплотно сжатого кулачка выскользнул крестик. Сидоркин поднял его. На обратной стороне были выцарапаны буквы «КМК», средняя выше остальных.
У Таньки креста не было. Видно, сорвала с шеи убийцы, а он не заметил. Простой металлический крест, ничего особенного. Вот только буквы эти. Инициалы или что еще?
Сидоркин поднялся на ноги и положил крест в карман. Надо еще осмотреть все вокруг, хотя это вряд ли что-нибудь даст. Ни на кого из местных он и подумать не мог. Он их знал всех наперечет. А приезжих тут пруд пруди. Набедокурил, и ищи-свищи.
«КМК». Что же это все-таки может значить?
Свежий апрельский ветерок легко покачивал голые еще ветви деревьев. Вадим с наслаждением подставил лицо солнцу. Вот оно, свершилось наконец. Он стоит на своей земле. Неописуемое чувство.