Другие цвета
Шрифт:
Глядя из иллюминатора самолета, который должен был доставить нас в Женеву, с новыми паспортами в карманах, мы с братом испытывали ужас. Самолет все время закладывал виражи, и поэтому всё, что было на земле в стране под названием Швейцария, даже озера, выглядело так, будто лежало под огромным откосом, тянувшимся в бесконечность. Перед заходом на посадку самолет выполнил разворот и выровнялся, и мы с братом до сих пор смеемся, когда вспоминаем, какое облегчение испытали, увидев, что эта новая страна располагалась на ровной земле, как и Стамбул.
Улицы этой новой страны были чище и спокойнее. В витринах магазинов было больше товаров, а на улицах — больше машин. Нищие здесь не просто просили деньги, как в Стамбуле, а, встав под окном, играли на аккордеоне. Прежде чем бросить им деньги, мама заворачивала их в бумагу. Мы жили в меблированной квартире многоэтажного жилого дома, расположенного в пяти минутах ходьбы от мостов над Роной,
Жизнь в другой стране ассоциировалась у меня с необходимостью сидеть за столом, за которым раньше сидел кто-то другой, спать в кроватях, износившихся от того, что в них годами спали чужие люди, пользоваться посудой, из которой годами кто-то ел. Другая страна, чья-то чужая страна. Казалось, нам просто нужно привыкнуть к ней, принадлежавшей чужим людям, как мы привыкли пользоваться старыми чужими вещами. Мама, закончившая в Стамбуле французскую школу, все лето пыталась учить нас французскому языку, усадив нас за пустой обеденный стол.
То, что мы ничего не смогли выучить, стало понятно в конце лета, когда начались занятия в женевской государственной начальной школе. Отец с матерью тешили себя надеждой, что мы выучим французский, слушая на уроках речь учителя. Но когда на переменах все ребята выбегали во двор, мы с братом бродили в толпе веселых детей и искали друг друга, чтобы взяться за руки. Чужая страна была бесконечным садом, где играли счастливые дети. А мы с братом осторожно смотрели на этот сад издалека.
Хотя брат не знал французского, у него были способности к математике, и он мог по-французски считать, поэтому у себя в классе он лучше всех вычитал числа, кратные трем. А меня в школе выделяло только мое молчание. И однажды утром я отказался идти в школу, — нечто похожее происходит, когда нам хочется проснуться, чтобы не досматривать сон, в котором мы не можем говорить. Я ушел в себя, что продолжил делать и в дальнейшем, в других городах и школах; это спасло меня от сложностей жизни, но отдалило от ее радостей. Через неделю из школы забрали и брата. И, вручив нам паспорта, отправили из Женевы обратно в Стамбул, к бабушке.
Я никогда больше не пользовался этим паспортом, хотя на нем было написано «Член Совета Европы», — он напоминал мне о моем первом неудачном европейском приключении, и я так рьяно вознамерился уйти в себя, что двадцать четыре года вообще никуда не выезжал из Турции. Те, кто, получив паспорта, ездил в Европу, в молодости всегда вызывали у меня восхищение и легкую зависть, но я со страхом верил, что, несмотря на многочисленные возможности, мне лучше оставаться в Стамбуле и посвятить себя книгам, которые, как я надеялся, помогли бы мне сформироваться, сделать мне имя. В те времена я думал, что Европу можно лучше узнать по величайшим книгам европейских писателей.
Именно благодаря книгам я получил второй паспорт. После многих лет, проведенных в одиночестве в комнате, мне удалось стать писателем. И теперь меня пригласили посетить несколько городов Германии, где многие турки получили политическое убежище, и почитать многочисленным турецким читателям свои романы, тогда еще не переведенные на немецкий язык. Хотя на второй паспорт я подавал документы с оптимизмом, надеясь познакомиться с турецкими читателями в Германии, в дальнейших путешествиях, в последующие годы, он нередко ассоциировался у меня с личным кризисом.
Мне хочется рассказать одну историю на тему самоопределения. В середине 1980-х годов, после выступлений перед читателями, я переезжал на немецких поездах из города в город, и мне очень нравилось смотреть в окно вагона на темные леса, башни соборов в деревушках, видневшихся вдалеке, на задумчивых людей на перронах и фантазировать. В каждом новом месте назначения меня встречал турок от принимающей стороны; обычно он извинялся за отсутствие чего-то такого, чего я даже не замечал, отвозил меня в гостиницу, а потом возил по городу и рассказывал, кто придет на встречу со мной.
Сегодня я вспоминаю с нежностью об этих вечерах встреч с читателями, на которые приходили политические беженцы с семьями, преподаватели, студенты, турецко-немецкая молодежь второго поколения — наполовину турки, наполовину немцы, а также те, кто интересовался Турцией и хотел быть в курсе событий тамошней культурной жизни; кроме того, на каждой встрече всегда было несколько турецких рабочих и немцев, считавших, что важно проявлять интерес и внимание ко всему, что делают турки.
В каждом городе, на каждом чтении повторялось примерно одно и то же. После того, как я читал отрывок из своей книги, какой-нибудь возмущенный молодой человек поднимал руку, просил слова и начинал осыпать меня насмешками за то, что я беспечно пишу книги об абстрактной красоте, в то время как в Турции много несправедливости и насилия, и хотя я считал, что такие, как он, неправы, им каждый раз удавалось заставлять меня почувствовать угрызения совести. Потом поднимала руку
Эти разговоры о национальной принадлежности, бесконечные споры о проблеме национального самоопределения всегда происходили в какой-то домашней атмосфере. Когда встреча заканчивалась, мы с организаторами и еще десять-пятнадцать человек шли ужинать в ресторан. Обычно это был турецкий ресторан. А если не турецкий, то вопросы, которые мне задавали за столом, шутки и беседы других создавали впечатление, что я в Турции, и мне делалось грустно, потому что я хотел говорить не о своей стране, а о литературе. Позднее я понял, что, когда мы, казалось, обсуждали литературу, мы все равно в действительности говорили о своей стране. Литература — книги, романы — была лишь поводом обсуждать или избегать разговоров о трудности самоидентификации, что и было истинной причиной нашей грусти.
Во время этих поездок и в последующие годы, когда мои книги вышли на немецком языке, я всегда видел, что люди, пришедшие на встречу со мной, мысленно постоянно пытаются ответить себе на вопрос, турки они или немцы. Поскольку в моих книгах речь так или иначе шла о столкновении Востока и Запада и я как писатель исследовал человеческие сомнения и неуверенность, порожденные этими противоречиями, облекая их в форму забавных аллегорий, эти споры и попытки самоопределения должны были бы привлекать и даже волновать меня, но ничего подобного я не ощущал. Когда после нескольких часов разговора немецкие турки понемногу начинали терять ко мне интерес и постепенно переходили на темы, связанные с внутренней жизнью турецкой диаспоры в Германии, и начинались бесконечные дискуссии о том, в какой степени турки являются турками, а в какой немцами, я начинал чувствовать одиночество, потому что был только турком, а не немецким турком, и ощущал общую грусть, царившую в зале, на свой лад.
Были ли это грусть или, наоборот, ощущение полноты? Мне трудно сказать. Эти разговоры — какими бы они пылкими и искренними ни были, как бы они ни отражали главные человеческие страхи, переживания и чаяния, — заставляли меня ощутить безысходность и думать о том, как бессмысленна жизнь.
Позвольте мне проиллюстрировать эти наблюдения с помощью некоего подобия графика. Сидя за столом и слушая разговоры, я замечал, что окружающие ощущают национальную принадлежность в разной степени. Обозначим тех, кто считал, что нужно полностью стать немцем (если, конечно, это возможно), на нашем графике цифрой 10. (Этим людям обычно даже не нравилось вспоминать о Турции, и они часто называли себя немцами.) А тех, кто ни на миг не собирался отказываться от своих турецких корней, пометим номером 1. (Эти люди гордились тем, что и в Германии продолжают жить, соблюдая турецкие традиции.) Среди сидевших за столом были люди, которые получили бы разные номера на этой шкале, от 1 до 10. Некоторые мечтали обязательно однажды вернуться в Турцию, но каждый год ездили отдыхать в Италию, кто-то никогда не постился во время Рамазана, но всегда по вечерам смотрел турецкое телевидение, а кто-то, отдаляясь от своих турецких друзей, в то же время таил искреннюю злобу на немцев. Я видел, что этот выбор или, точнее, вынужденное решение сидящих за столом глубоко связано с болью, одиночеством, крушением надежд, боязнью унижения и тоской по родине.