Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции
Шрифт:
БОРИС ПАСТЕРНАК. Пожизненная привязанность.
Переписка с О.М. Фрейденберг. Стр. 169.
Париж – и ничего больше; ничего более конкретного – никаких учителей, никакой работы, никаких планов. Она так там ни разу и не побывала, даже когда Пастернак настойчиво предлагал своей (родительской) семье выкинуть ее в Париж как щенка в воду – «для науки», он искренне верил, что погибнуть ей там не дадут – он сам, например, первый. Но такого «Парижа открытых возможностей» она не захотела. Париж нужен был такой, какой Ларисе Огуда-ловой, чтобы оплакивать проданную невинность, ну или принять со скорбью, если предложат честно, как Пастернак (ей казалось, что он предлагал Париж) или Фейхтвангер
(Пауль, брат писателя – об этом позже) – тоже брак, тоже Париж, но уже совсем выдуманный.
В путешествии обнаружилось, что Женя беременна. Поспешили назад. Никто
Пока же – май 1924 года. Женя с маленьким Жененком уезжает на дачу, под Ленинград, с ней два человека персонального штата: няня и прислуга. Но Пастернак остался в Москве: «Видишь, Боря, ты в письме пишешь, что тебе не сладко, а мне так кажется, что всю тяжесть я взяла на себя, уехав с Женей».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 116.
Женя едет на поправку, как всегда раздраженная и впервые потрясенная – тем, что все-таки это ей, а не Пастернаку пришлось родить и какие-то проблемы (Пастернак пишет всем, что Женя измучена кормлениями, обычно же именно этот период у матерей – самый спокойный и безмятежный, но Пастернак – внушаем) с ребенком взять на себя. Он страшно переживает о ее дороге, хотя и здесь все было устроено с приемлемым уровнем комфорта: «…подняли верх и положили крахмальное чистое белье». Дорогу удалось пережить, она попадает в просторную квартиру своих родителей. Питание такое, что она даже описывает в письмах дневные меню, ребенка удалось пристроить. «Же-нюрка, – пишет Борису Женина мама, – конечно, худенькая, раздражительная <…>, но надеюсь, что она скоро поправится у меня, нянек много: Нюня и Феня, я и Паня». Женя, однако, недовольна:. «Паня (прислуга мамы) еще совсем маленькая». Но это не главное: «…сказала я маме, что все-таки неосторожно было с ее стороны выписывать меня с Женей, когда она сама всецело занята папой, погода плохая и дача не приготовлена… »
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 36—38.
Плохая погода сильно увеличила вину Пастернака. А тут еще заболел Жененок. «…я, вероятно, дала ему сразу слишком много, вот его и несет, третьего дня раз 8, вчера 4, а сегодня тоже желудок зеленый…» (Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка… Стр. 43). У Жени не остается ни одного тормоза, чтобы воздержаться от обвинений Борису. «Получила твои три письма сразу <… > Не радость мне принесли твои письма, целый день навертывались слезы, а ночь не спала, но разбирать почему да как – не выйдет. <… > никогда мне не было так трудно, безотрадно и мучительно жить, как с тобой, я не говорю, что ты в том виноват, может – разность темперамента и (для меня, увы, бывшей) работы» (Там же. Стр. 57).
Еще только полтора года назад сам Пастернак был мужем при жене-художнице. Сейчас, увы, что-то мешает ей. Няньки никуда не годятся, и Пастернак боязливо вторит: «Паня и Феня верно не годятся, потому что они через тебя о нем (Жененке. – Авт.) заботиться будут, а это посредство уже вредное: ты ни о ком заботиться с чутьем неспособна (тут Женя поднимает бровь), потому что лишена даже простой здоровой заботы о себе» (Там же. Стр. 55). Ну, это понятно: нужна какая-то особенная, независимая в суждениях и приемах няня, профессор педагогики, возможно, а на такую у Бориса средств нет, – что делать Жене, как смириться? «В будущем, ЕСЛИ НЕ ПРИДЕТСЯ РАБОТАТЬ – буду завистлива, несчастна и зла – в лучшем случае не буду жить, это выйдет как-нибудь само собой. Не могу писать, слезы застилают глаза. (Страшно подумать, что было бы, если б Женя смогла работать, каких перспектив Пастернак с пришедшим через него материнством ее лишил, а ей есть с кем себя сравнить.) Пока я только с завистью думаю о тех людях, которые, приезжая в Петроград, ходят по Невскому, по набережным, засматривают в витрины книжных лавок – таким я представила себе Маяка, видела афишу о его вечере» (Там же. Стр. 58).
Вот так! Маяковский ходит по набережным, а ей, Жене Лурье, приходится стул у ребенка подсчитывать. Потому что ясно: две домработницы, две няньки и отлынивающая ради ухода за отцом мать все равно не могут избавить ее полностью от обязанностей по ребенку. Хотя по набережным, наверное, пройтись все-таки смогла бы. Не хватает ей, очевидно, афиш.
Письмо и длинное не очень, и фразы короткие. И каждая из них – как укус, как рывок, как упрек и обвинение. Же-ненок, взрослый и старый, счел нужным это письмо построчно прокомментировать и еще более уныло описать их семейные претензии к Пастернаку. Комментирует (вернее, пересказывает своими словами), не добавляя ни подробностей, ни объяснений – строчку за строчкой. «Что
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 58.
Евгения Владимировна своим умом – интеллектом, который все признавали в ней (по сравнению с Зинаидой Николаевной) – до Фрейда догадалась о самом для мужчины болезненном, но непродуктивном (если за продукт считать желание приблизить этого мужчину к себе) оружии. Ей уже, пожалуй, хотелось и оттолкнуть – под афишами по Невскому он не ходил, в витрины не заглядывал. Вот, додумался – даже на службу по статистической части поступить. И она будет, таким образом, не женой поэта, первейшего в России, ей под стать, Маяковскому вровень, а женой мелкого совслужащего! Ей, правда, иного вроде по рангу и не полагалось, но она уже к своей роли привыкла. Видя, что у Пастернака с карьерой какие-то сбои («Сестра моя – жизнь», «Поверх барьеров» – не в счет), она сравнивает его со вполне удавшимся отцом (сравнение – не в пользу сына, естественно). «О твоем отце часто думаю, о том счастье, которое было у вас, которое вы не полностью оценили и использовали. (Слово „использовали“ заменяет, очевидно, целый ряд тонких и сложных соображений, но вот она в небрежности семейного письма пишет только это. Пишет – и о его прямом значении тоже знает.) <… > Папа все это пережил и всех вас заслонил собою». Читатель, вам понравилось бы прочитать такое в письме своей жены? А Жененок восторженно подхватывает (интересно, понравилось бы ему самому, если б одна из его жен раздраженно сравнила бы его в письме с отцом, вроде: «Борис Пастернак заслонил тебя собою»?): «Мама глубоко угадывала роль дедушки Леонида Осиповича, который каторжным трудом вывел свою семью из узости мещанской среды в артистический круг образованного общества».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 58—59.
Борис Пастернак вообще-то тоже вывел Женю Лурье из узости мещанской среды в артистический круг образованного общества. Теперь ей стало этого мало и захотелось афиш и витрин.
Глоток свежего воздуха – необиженный голос Пастернака. Он не замечает тона жены (и как будто не предвидит тона сына) и пишет восторженное письмо – очень длинное, такое длинное, что сразу вспоминаешь: не пишется ему сейчас оригинальных текстов. Скорее всего он тренируется, набивает руку. Часть его переписки с Женей, женой – действительно очень любовная. Жененок справедливо замечает, что в мировой литературе подобного уровня любовной эпистолярной лирики нет – и это действительно жанр, род литературы. Да не обидится Пастернак в гробу за сравнения – как «ZOO, или Письма не о любви» Шкловского, где тот очень, очень влюблен в Эльзу Триоле, влюблен какой-то испепеляющей, несравненной любовью – ну прямо как Маяковский в ее сестру Лилю Брик, и, несмотря на подлинные имена, любви там нет, есть только определенного уровня литература. Очень высокий уровень литературы у Пастернака. Вот и поверишь в реальное и осознаваемое всего пятью чувствами существование любви, и поставишь галочку в анкете – потому что всякому ясно, что Борис Евгению Владимировну не любит, как ясно, что на дворе ночь, когда она наступила, а не день. Читаешь письмо – любит, закрываешь книгу – нет, не любит, не о чем и говорить. Потом, полюбив Зинаиду Николаевну, просто прожив жизнь с ее реальными чувствами, он так и пишет: не любил – а зачем писал письма, не говорит.
Надо быть Пастернаком. В дни, когда хочется работать и хочется всего, он рефлексирует мало. Ему тридцать четыре года. «Нежно любимая моя, я прямо головой мотаю от мучительного действия этих трех слов, – я часто так живо вижу тебя, ну точно ты тут за спиной, и страшно, страшно люблю тебя, до побледненья порывисто. <… > ты всего меня пропитала собою, ты вместо крови пылаешь и кружишься во мне, и всего мне больней, когда раскинутыми руками и высокой большой грудью ты ударяешься о края сердца, пролетая сквозь него, как наездница сквозь обруч, о сожмись, сожмись, мучительница, ты же взорвешь меня, голубь мой, и кто тогда отстоит твою квартиру?! <…> Красавица моя, что же ты все худенькая еще такая! <> Здоровей и поправляйся, толстей, толстей, радость моя. Нельзя, недопустимо быть щепкой при таком голосе, при таких губах, при таком взгляде. <…> А как ты чудно о папе пишешь. И как пишешь вообще. Умница моя!»
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 59—61.
«О „безвольности“, – говорила мне Евгения Владимировна, жалуясь на „женскую стихию“ – капризы – Бориса».
ЧЕРНЯК Я. Записки 20-х годов // Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейнберг. Стр. 123.
Она словно приглашала всех оглядеть его и посмеяться вместе с ней. Безвольность и женственность мужа – это последнее, что может стать известным о нем кому бы то ни было, кроме жены.