Дубинушка
Шрифт:
Евгений подошёл к ней, положил руки на плечи. Елизавета поёжилась, но резких движений не сделала. Тихо проговорила:
— Охотник! Уж, поди, прицелился.
В голосе слышалась бабья нежность. И будто бы даже слабый, невольный призыв.
Евгений подошёл к окну: Станислав свалился под лавку, спал. К окну подошла и Елизавета. Покачала головой:
— Был муженёк, да весь вышел. Давно скукожился. Не сумел моим старикам и внуков подарить. А теперь-то я уж боюсь его. От таких-то пьяных, говорят, детки увечные родятся.
— Так за чем же дело? Ремесло нехитрое, курсы проходить не надо.
Елизавета села на свою кровать, — и так, что коленки её, круглые и розовые, как свежеиспечённые пироги, обнажились. Евгений подошёл к ней, положил на коленки свои могучие тёплые руки. Лиза
— Бабник же ты, Евгений! Не любишь никого, а и не упустишь того, что плохо лежит. Хоть бы причесался. Идешь к женщине, а вихры нечёсаны. Люб ты мне всегда был, люб. А детки от тебя — вон сколько по станице рассеял. И один другого лучше.
Затягивала в постель, жарко шептала:
— Деток хочу. Не одного, а много. И все чтобы как на подбор: сильные, красивые.
Шептала горячо, обнимала, целовала.
И не видели они, как поднялся Станислав и хотел было заглянуть в окно, но нога подвернулась и он снова повалился на землю. И не помнит, как и кто занёс его потом в дом и положил на ковёр возле его кровати.
А сделал это Евгений — по старой дружбе, из крепкой мужской солидарности.
Елизавета и Мария в ожидании гостей из города прибрали дом Евгения и приготовили обед, вскипятили большой чайник воды, насыпали в вазу набор полевых трав для чая. Маша пошла доить козу, а Елизавета с Евгением ещё возились по дому, когда к ним, едва волоча ноги, приплёлся пьяный Станислав. Елизавета, ничего ему не сказав, пошла к себе, а Станислав, стоя в дверях и подпирая руками притолоку, будто она падала, заплетающимся языком стал укорять товарища:
— Жень, нехорошо так делать… чужую жену… эксплуатировать. Ты свою заимей.
Евгений ничего ему не сказал, а завёл в спальню и толкнул на кровать. Тот повалился на неё и скоро уснул.
Начался ужин. Все сидели за столом, ели, пили, а Евгений в сарае готовил снасти — для себя и для нескольких важных гостей. Рыбалка для него — дело серьёзное и ответственное. Рыбалит он с раннего детства; ездил на ночь ещё с отцом, когда тот был молодым и здоровым. А потом уже, когда умерла мама, а отец тяжко болел сердцем, ходил на Дон со станичными ребятами и ловил больше всех. Кормил рыбой себя и отца, относил соседям, а взамен ему давали молоко, каймак и сметану. Когда же он окончил школу, устроился работать на колхозную лодочную станцию.
Из лагеря его отпустили на два года раньше срока — за хорошую работу. Колхоза уже не было, казаки остались безработными. Кормились со своих огородов и ловили рыбу. А на всяческие запреты говорили: «Пока Дон течёт, казак рыбу будет ловить». Евгений в лагере много читал, подолгу беседовал с умными людьми, которых там было множество; был в их компании и директор столичного универмага — мясистый еврей Епифаний Ширяевский. Этот любил Евгения за то, что тот частенько помогал ему выполнить дневную норму: распилить толстенное дерево, снести к месту костра сучья, оказывал и другие мелкие услуги. Ширяевский выписывал из Москвы книги, прочитывал их и отдавал Евгению. При этом говорил:
— Вот эту книгу читай раз и два, а если ты уже хочешь быть умным, и очень умным, как наш Соломон, читай и хорошие мысли записывай в блокнот. У тебя нет блокнота?.. Я тебе дам. Вот деньги, будешь в районном центре — купи себе.
Потом, лёжа на нарах, а нары их были рядом, отец Епифаний — так его называли зэки — развивал свои мысли:
— Жизнь такая сложная штука, и всюду тебя что-то выглядывает, и готова залезть в карман, и так, чтобы взять побольше, и ещё сунуть под нос кулак. Да, я много жил, мне давали хорошую должность, ко мне за товаром приходили люди. О-о!.. Если бы ты знал, какие это были люди! Когда он заходит, то ты думаешь: ну, вот — пришёл министр, или даже больше — Хрущёв или Брежнев. Он сейчас скажет: «Епифаний! Открывай свой сейф». Я смотрю и думаю: «Это уже твой конец!» У меня правое ухо имеет слабые нервы; оно начинает дергаться — взад и вперёд, взад и вперёд. Ты работал на складе — у тебя такое бывало? У меня бывало. И почему-то дергается не нос, не глаз, а ухо. Я говорил с врачом, он сказал: обычно нервный тик бывает на щеке. Ну, вот: у всех
Епифаний был человек грамотный, интеллигентный — закончил торговый институт, но его речь совершенно непохожа на нашу, русскую. И звучала она как-то не по-нашему. Он говорил: «Да?.. Мине… Что уже ты сказал?.. Я не совсем понимал». И при этом наклонял к тебе голову, словно желая удостовериться, слушаешь ты его или нет. Хороший был человек, этот Епифаний. Евгений его любил. И если бы он приехал к нему сейчас, он бы сделал для него много рыбы.
— А что это такое — гой? — спросил он его однажды.
— А-а, гой?.. Ну, это не человек, то есть не совсем человек, как мы. Гои это все другие, они далеко, их не видно и не надо их видеть. Гой это дух. Где-то он блуждает, а зачем — неизвестно.
Евгений как-то спросил об этом журналиста Вячеслава Кузнецова, попавшего в лагерь за какую-то драку. Он всем на свете был недоволен и всех поносил нещадно.
— Гой?.. Ну это… такой человек, который вроде бы и не человек. Это ты, я и всякий, кто не еврей. Одним словом, гои; свиньи, идиоты, тупицы — всякая шантрапа. На ней можно ездить, её можно стегать кнутом, морить голодом — ну, делать примерно то, что новая власть делает сейчас с нами. Дурак ты, Евгений! Мы, русские, и все такие: дураки, идиоты, слякоть. Ты помогаешь этому жиду, а того не знаешь, что при обыске у него в сейфе нашли миллион рублей. Вот такие мы ваньки да васьки: посадили себе на шею мразь всякую и рады, что нам доверили тащить их на своём хребте. Тьфу, гадость!.. Тошно смотреть на идиотизм русских. Вот скоро они засадят нас в лагеря, как это уже пытались сделать два жида Дзержинский и Берия, тогда, может быть, и твоя глупая башка уразумеет, что это такое гой и почему они нас так называют.
Журналиста Евгений не любил; всех он поносил последними словами. Ну, ладно: ругай ты палача Берию, но он и Сталина честил. А его-то, Сталина, зачем? Он ведь, как писал в своих воспоминаниях Черчилль, принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой. Ну, а если грузин, так и в Грузии не одни только Шеварднадзе живут. И Багратион был грузин, а Владимир Даль, наш великий русский человек, на поверку датчанином оказался. А сейчас вот многие героические подвиги в Чечне командир вертолётного полка Майданов вершил, — и погиб за Россию, а и он казах по национальности. Нет, Евгений к людям иного племени слепой ненависти не имеет. Он, конечно, за то, чтобы Россией правили русские, но если азиат, скажем, или кавказец, а вместе с нами живёт, готов за Россию голову положить — я тебя принимаю по-братски.
Так он думал про себя, Евгений. И эти чувства и понятия шли у него не от недавно сломанного советского строя, не от воспитания; он такое отношение к людям слышал во всех клетках своего организма, он так был устроен Богом и природой, и силы такой, способной изменить его мироощущение, не было. И, слушая пламенные речи журналиста, Евгений думал: «Надо поговорить с ним по-дружески; негоже это, что он так взъярился на весь белый свет».
Обыкновенно кто-нибудь из гостей, давно знающих Евгения и близко расположенных к нему, прочтя плакат со словами Гёте, тихонько, — так, чтобы не слышали другие, — скажет: