Два образа веры. Сборник работ
Шрифт:
Я склонен пойти дальше Бубера и сказать, что переход к монотеизму тоже не обошелся без потерь. В споре с примитивной племенной религией и с мифологией греков было утрачено чувство божественности природы. Шиллер оплакивает эту великую потерю в своих "Богах Греции":
Все цветы исчезли, облетая
В жутком вихре северных ветров;
Одного из всех обогащая,
Должен был погибнуть мир богов.
……………………………………..
Безучастно радость расточая, Не гордясь величием своим, К духу, в ней живущему, глухая, Не счастлива счастием ничьим, К своему поэту равнодушна, Бег минут, как маятник, деля, Лишь закону тяжести послушна, Обезбожена земля1.
В немецком подлиннике мысль усилена рифмой: Pendeluhr (большие напольные часы с маятником) — die entgottete Natur (обезбоженная
Сто лет спустя Макс Вебер увидел здесь заслугу монотеизма и назвал ее "расколдовыванием мира", превращением природы в мастерскую, в поле рациональной человеческой практики. Экологический кризис заставил еще раз переоценить ценности, и Л. Дж. Тойнби в начале 70-х годов предложил вернуться к язычеству. Не заходя так далеко, я думаю, что понимание природы как Божьего лика — жизненная необходимость современного религиозного сознания и оно уже высказалось в религиозной поэзии. Монотеизм превратил природу в Оно, в объект использования и расхищения; поэзия заново открыла лес, море, горы как Ты.
На этом широком историческом фоне нет ничего странного в идее, что дело Павла и Иоанна было связано с некоторыми потерями. Бубер особенно остро чувствует гигантскую личность Павла, внутренний драматизм его духа, потрясенного могуществом зла. В Павловых антиномиях сказывается сознание, потерявшее цельность веры Давида-псалмопевца. Однако в какой мере это сводится к неповторимой личности? Почему именно этот человек оказался в центре религиозного процесса? Не связана ли внутренняя драма Павла с состоянием мира, с вехом Тиберия, Калигулы и Нерона? С веком, прошедшим через философию?
Я готов согласиться, что вера без всякого символа лучше веры в формулу, выученную наизусть. Древнееврейская вера (эмуна) — это доверие Богу без всякой попытки определить Его, без вопроса о существовании Бога. Но во времена Павла в еврейский язык уже вошло слово "апикорейс" — не в смысле эпикуреец (гедонист), как в европейских языках, а в значении безбожник, отрицающий Бога, вольнодумец. "Эмуна"
— вера, еще не знающая философии, а греческая "пистис" (в Евангелии)
— вера, родившаяся из пустоты, созданной империей, смешивавшей и разрушавшей племена, и философией, поставившей на место веры разум. После философии вера не могла обойтись без "символа веры", без определения того, во что верующий верит. Все мировые религии (а они все возникли после философии) не могли обойтись без формул "во что…", и Бубер вынужден признать, что иудаизм после Р. X. не избежал общей судьбы. За вопросом о неповторимой истине каждого вероисповедания встает другой: о неповторимости стадий развития. Каждая эпоха, говорил немецкий историк Ранке, находится в одинаковом отношении к Богу. Мы что-то потеряли даже сравнительно с бушменом и австралийцем (в экстрасенсорной близости к духовному миру), сравнительно с Древним Египтом и древней Элладой, с мудростью Конфуция и верой еврейских пророков. Развитие европейского интеллекта (без тонких различий манас, боддхи, читта) привело культуру к духовной опустошенности, и устремленность мысли Бубера к позавчерашнему дню есть одновременно движение к завтрашнему, к преодолению спора догматов,
1 Шиллер Ф. Сочинения. М., 1955. Т. 1. С. 159.
к миру без войны катехизисов. Ибо конец всех разговоров о Боге в третьем лице — шаг к Богу как Ты, "моему Богу и Богу каждого", не племенному и не конфессиональному.
Внимание богословов и библеистов, несомненно, захватят частности "Двух образов веры", попытки угадать, что на самом деле сказал Иисус (по-арамейски) и что приобрело новый смысл в греческом тексте. Не зная древних языков, я здесь не судья. Там, где Бубер сравнивает подлинник Ветхого завета с переводом семидесяти толковников или с использованием цитаты Павлом, его аргументы выглядят убедительными. Основная мысль — об отличии исторического Иисуса от второго ипостаси Св. Троицы приходила в голову и христианам. Лаконичнее всего ее высказал великий поэт-мистик Халиль Джебран: "Раз в сто лет Иисус Назареянин встречается с Иисусом Христом в саду на холмах Ливана. И они ведут долгую беседу, и всякий раз Иисус Назареянин, уходя, говорит Иисусу
Однако без перехода от Иисуса из Назарета к Иисусу Христу не было бы великой культуры, которой и я, не принадлежа ни к одному вероисповеданию, глубоко обязан. Не было бы учения о Троице, с его изумительной разработкой отношений внутри единства: "единосущности", "равночестности", "неслиянности и нераздельности". Не было бы иконы Троицы в образе трех ангелов — иконы, заставившей Флоренского воскликнуть: "Есть Троица Рублева, следовательно, есть Бог!" Закономерность такого развития подтверждает история буддизма, где все началось на 500 лет раньше христианства и на 500 лет раньше возникла Трикайя, учение о трех "телах" Будды (слово "тело" здесь так же условно, как ипостась, гипо-стасис, подстановка, подстановка части, в которую полностью вмещается все целое). Структура буддийской Троицы несколько иная, но аналогии поразительны; об этом писали Кумарасвами, Судзуки, писал и я в статье "Троица Рублева и тринитар-ное сознание"2. Композиция Троицы в буддийской иконографии также напоминает икону "Троицы ветхозаветной".
"Два образа веры" заставляют думать о гигантской, непосильной и все же выполненной задаче, стоявшей перед Павлом и Иоанном: переложить истину культуры вслушивания на язык культуры зрения. Немцы называют Библию культурой уха, а Элладу — культурой глаза. Можно ли было передать еврейскую истину вслушивания в незримое грекам, неодолимо стремившимся видеть Бога, без искажений и натяжек, без условных переводов непереводимых идиом? Допустим, что Павел использовал цитаты, выдергивая их из контекста, что он до некоторой степени отодвинул незримого Бога, поставив на первое место Христа. Но можно ли было иначе сделать Библию книгой народов, книгой всего Средиземноморья (а потом всего Запада)?
Спор между незримым и видимым повторился еще раз в Византии. Варварская династия запретила почитание икон. Гречанка Ирина, избранная царицей за красоту, воспользовалась ранней смертью мужа, ослепила сына, лишив его возможности занять престол, короновалась в мужском роде — василевсом и обрушила казни на иконоборцев, отказывавшихся преклонить колена перед образом. Шарль Диль, в своих Византийских портретах", пишет, что было перебито до 100 000 человек
1 Джебран X. Д. Избранное. Л., 1986. С. 256.
2Первая публикация — в самиздатном журнале "Поиски и размышления", 1979. Дальнейшие — в журналах "Страна и мир" (1989, № 6) и "Православие и культура" (Киев, 1993, № 1).
(несравненно больше, чем в знаменитую, всем памятную Варфоломеевскую ночь). Православная церковь причислила царицу к лику святых. Константин Леонтьев видел в ней идеальную правительницу и пример для подражания. Так велика потребность "оптической" культуры видеть образ Незримого.
В центре христианского культа — не Отец, а Сын; временами даже не Сын, а Богоматерь и святые. В символе веры Сыну уделено примерно столько слов, сколько первой и третьей ипостаси, вместе взятым. В Евангелии сохранились речения: "Отец мой более меня" и "Всякому простится слово на Сына, не простится хула на Святой Дух". Однако христианство не помнит этого. И только изредка поэт, остро чувствующий Незримое, мог сказать: "Тебя скрывают от меня Твои иконы" (Р.-М. Рильке в "Часослове").
Бог христиан становится подобием любимого человека, с которым можно совершенно слиться до стигматов св. Франциска. Бубер пишет: "Припасть к Сыну, отодвинувшись от Отца, — основное расположение духа Ивана Карамазова, а в романе "Бесы" припертый к стене христианин вынужден смущенно лепетать о том, что хотя и верит во Христа, но в Бога только будет веровать. Во всем этом я вижу важное свидетельство о спасении, пришедшем к "язычникам" (неевреям) благодаря вере во Христа: они обрели Бога, который, когда их мир постигало крушение, оправдывал надежды и, более того, даровал им искупление, когда они находились в плену вины. Это гораздо больше, чем мог бы сделать для этой поздней эпохи исконный бог или сын богов западноевропейских народов. И нечто родственное этому свидетельству слышится нам в воплях и стенаниях былых поколений, обращенных к Христу".