Две березы на холме
Шрифт:
А Мелентий как ни в чем не бывало своим дребезжащим, вредным голоском приветствует:
– Ну, бог на помочь! Как дела-то идут?
– И к Лешке повернулся: - И Никонов здесь! Ну, вот это молодец! И нас с Марией Степановной опередил. Мы с ней только собрались на помочь, а он уж тут с верным Карповым!
И как мы услышали про «верного Карпова», так не выдержали - прыснули от хохота. И уж посмеялись, дали себе волю.
Мелентий, наверное, сначала подумал, что ловко пошутил, потом, пожалуй, уж и засомневался: не над ним ли хохочут ребята?
А мы заодно надо всем: и над Лешкой, и над Вериной подозрительностью, и над собой, что почти ей поверили, а главное, от радости,
И как же мы быстро одолели эти дрова! И не устали.
А потом, когда все сложили в поленницы возле школьной стены и присели на козлы, увидели, что вокруг - ночь, а над нами - чистые звезды. Чистые, холодноватые, спокойные. И мы, запыхавшиеся, горячие, потные, радостные, увидев их, вдруг притихли.
Наверное, все, как и я, враз почувствовали это небо, его отдаленность от нас и его тишину, и глаза всех так и замерли там, в высоте. А мне было интересно посмотреть на лица.
Наша учительница Мария Степановна стала похожа на девочку тем задумчивым и кротким выражением, какое появилось сейчас в ее запрокинутом к небу лице. «Какая чудесная наша учительница! Вот как мне повезло!» - подумала я и увидела, как на лицо учительницы легла тень от облака. Нет, не от облака! Сегодня они легкие и прозрачные, как папиросный дым, сизые облачка на предночном, черно-синем - нет, все-таки больше синем - небе. И редко-редко они. Не тень, догадалась я, о войне она подумала. Ведь я и сама, еще не понимая этого, уже подумала про войну, как только увидела тихое небо, и звезды, и облака. Могу поклясться, что и другие ребята тоже. Ведь все смотрели на небо, а оно было и там, над войной. Это же все время в тебе сидит: здесь тихо, а там - война. И чем прекраснее и тише вокруг, тем больнее душе, или сердцу, или чему там, что у человека в середине груди, что не спит, не дремлет, а все видит и замечает и не дает соврать или сделать несправедливость. А если соврешь или поступишь несправедливо, будет точить и мучить и не даст совсем покою.
Вот сейчас нам хорошо, мы вместе, мы свободны, в нас не стреляют. А там - стреляют, там кто-то сейчас умирает, и не один - много: кто-то кричит от ран, а кого-то пытают, казнят.
Как раз в эти дни пришла газета «Правда» за 15 сентября, где писатель Фадеев рассказывал о комсомольцах из Краснодона. Там были их фотографии. И когда я читала, как мучили ребят, а ведь Сережа Тюленин был совсем мальчишка - всего на четыре года старше меня, - я все смотрела на их лица, хотела понять, увидеть в них: они другие, чем мы, или такие же? И видела, что такие же, и все равно сомневалась, искала. Но только, пожалуй, Уля Громова была особенная. Чем? Может, это от не очень ясного снимка, но казалось мне: глаза ее словно бы видели только мечту, а не саму жизнь. Глаза как на иконе тети Ениной божницы. А может, так казалось оттого, что я прочитала про Улю в газете: она «не сыпала проклятий по адресу истязателей». Вот что меня поразило. И хоть Фадеев не объяснял почему, я поняла: настолько Уля чувствовала себя выше всех этих фашистов, которые терзали ее так, что только представишь - и тошнота подступает к горлу, - настолько она была выше, что и слов на них тратить не хотела. И она думала только, как помочь своим товарищам, чтобы укрепить их. И читала им стихи. Лермонтова читала. «Демона». Да, Уля была особенная, и это было видно даже на газетной фотографии. Все другие были совсем обыкновенные. А Сережа Тюленин и вовсе пацан, припухлое детское лицо. Люба же - такая озорная, лукавая девчонка! И они все, как Ульяна, никого не выдали. А Любка еще и пела.
Мы только сейчас про них читаем, а они уже погибли. В прошлом еще году. А ведь дышали,
И я стиснула зубы, и проглотила комок, вставший в горле, и сказала себе стихи, которые Уля читала своим подругам в тюрьме, чтоб внушить- им силу, когда к ним в камеру доносились крики истязуемых:
Сыны снегов, сыны славян,
Зачем вы мужеством упали?
Зачем?… Погибнет ваш тиран,
Как все тираны погибали!…
Мне очень хотелось прочитать их вслух прямо сейчас, но я стеснялась просто так произносить слова, сказанные Улей.
– Ну вот, - сказала Мария Степановна, вздохнув, и провела рукой по лбу и глазам своим, будто освобождаясь от какой-то мысли или видения, - вот и сделали мы хорошее дело.
Наверное, и она, как и все, уже позабыла, что это мы, «совхо-зовские», наказание отбывали. Наказание за опоздание. Да и впрямь, какое ж наказание, если сам директор школы с нами работал?
Мы пошли по домам. Почти всем нам было по дороге. Только Мелентий Фомич и Степка жили в другом, противоположном конце села.
Мы тихо разговаривали, и я все время чувствовала, что рядом Лешка. Однако сейчас это не вызывало во мне того опасливого беспокойства, какое бывает, когда близко вьется и зудит оса - и ты поневоле напрягаешься, как бы не тяпнула в нос или глаз. Лешка, который шел сзади, - а ведь это особенно опасно, когда враг сзади, - был мирным и кротким. Не пойму, откуда я это знала, но знала. Как было бы хорошо, если б он все время оставался таким вот тихим. Не зудел осой.
Но Лешкиной тихости хватило не надолго. Когда мы все подходили уже к нашему дому, он заорал сзади:
– Эй, совхозники! Завтра чтоб не опаздывать! А то - по два кыбымы!
– И захохотал издевательски.
Лена откликнулась добродушно:
– Тебе, Никонов, директором быть! Построже Мелентия.
– А как же!
– хвастливо согласился Лешка таким противным, самодовольным голосом, что мне скучно стало.
Я понимала: он дурачится, но все равно обидно было, что так глупо. Мог бы что-нибудь поумнее придумать. Да куда ему!
Мелентий Фомич
После этой истории с дровами мне легче стало жить в школе. Быстрее побежали недели. Не так горько стало уезжать из дому. Директор Мелентий Фомич уже не пугал. Я перестала видеть его недреманное око. Конечно, оно было на месте и, как всегда, глядело на класс не мигая, но это было уже не страшно, а обыкновенно. Как полагается. Вроде ты его уж и не замечаешь. Не видишь.
И грозные речи Мелентия Фомича, и обещания жестоких кар не сбывались никогда, а если сбывались, то вот так, как было с дровами: сам пришел помогать. И потому никто его особо-то и не боялся - так, делали вид, что слушаемся, из уважения к директорскому его положению, а каждый с ним переругивался и пререкался, как тогда Степка Садов.
И мне даже казалось, что самое большое удовольствие получает при этом как раз сам Мелентий Фомич.
– Ты, Домоседов, - говорил, например, директор на своем уроке Сашке Николаевичу, - того: не разбирался, видать, долго с правилом. Прочитал раз, да и того… ужинать, поди, поспешил. Верно я говорю?
– вытягивал он к Сашке тонкую морщинистую шейку.
– Покушать захотел. Чай, блины мать-то пекла?
– Картофельные, - покаянно соглашается наш Николаевич. И вдруг спохватывается: - А што? И ужинать, што ли, нельзя теперь?