Две жизни
Шрифт:
— Ай-ай, какой волос, паутина осенью... Дай, рыбку солнечную из волос делать буду, хариус поймаю. — Он по-детски наивно прищелкнул языком и достал из чехла нож.
— На мои волосы рыбу ловить будете? — улыбнулась Ирина. — Вот никогда не думала. Режьте! — И склонила голову.
Легко взмахнул ножом Кононов и отошел от Ирины, держа на ладони светлую прядь. Но остановился и в раздумье посмотрел на Ирину.
— Еще надо? — засмеялась Ирина.
Кононов грустно покачал головой:
— Жаль мне тебя... Молодая, красивая... Умрешь
Ирина вздрогнула. Но тут же рассмеялась.
— Откуда ты знаешь? — спросила она.
— Река злая, всех берет, и тебя возьмет, и его возьмет. — Он кивнул на вышедшего из палатки Костомарова. — Старик я, один. Жена была, рыбу на реке мыла — утонула. Сын был, играл на берегу — утонул. Брат-охотник плавал по реке — утонул... Все тонут, и ты утонешь... Молодая ты... Мужик есть? Он твой мужик? — Кононов ткнул пальцем в Костомарова.
Ирина вспыхнула. Быстро взглянула на Костомарова, на меня и, сердито сказав: «Какие ты говоришь глупости, дедушка!», отошла к своей палатке.
Я смотрел на старика. У меня из головы не выходило слово, каким он охарактеризовал реку. «Злая»! Так же называли реку в рукописи Покенов и Кононов.
— Слушай, дед, — подошел я к Кононову, — ты знаешь Покенова из Малой Елани?
Тут к нам подошел Покенов.
— Вот Покенов, — засмеялся Кононов и показал проводнику прядку волос.
— Где Малая Елань? — спросил я.
Кононов пожал плечами.
— Стойбище Малая Елань?
— Стойбища Малая Елань нет. Так, Покенов?
— Так, — сказал Покенов.
— А Микентий Иванов где? — спросил я.
— Стойбище Байгантай. Председатель он. Я почувствовал, как у меня начинает кружиться голова. Все перепуталось. И я не знал, где правда, где выдумка. Из своей палатки выглянул Соснин и позвал Кононова. Я машинально пошел за ним.
В палатке у Соснина наиболее ценное из казенного имущества. Поэтому она забита связанными попарно сапогами, хлопчатобумажными костюмами, брезентовыми куртками и штанами, остатками сахара, последним ящиком махорки.
— Наряжайся, старик! — Соснин бросил Кононову хлопчатобумажный костюм, брезентовую куртку и дал еще табаку и сахару.
Кононов с удовольствием оделся во все новое, погулял но лагерю, поговорил с Покеновым, причем оба тоненько посмеялись, и ушел от нас.
— Чудной старик, — сказал Коля Николаевич.
— Несчастный, — усмехнулся Зацепчик, — хотя счастье вещь относительная. Возможно, он и счастлив: получил табак, сыт. Что ему еще надо?
— Оригинальное у нас понятие о счастье, — заметил Зырянов
— А в чем я не прав? Тунгус-старик не знает, что такое театр, что такое ресторан. Города никогда не видел. Но он о нем и не грустит, потому что не знает. И не надо ему города, как, например, нам с вами. По-моему, чем больше человек знает, тем больше ему надо для счастья. Потому что счастье это полное удовлетворение всех потребностей. Но для большинства людей это невозможно.
— Даже при коммунизме? —
— Зачем вы такие вопросы задаете? — настороженно спросил Зацепчик.
— Хочу до конца проследить вашу мысль.
— А вы свою прослеживайте. А меня не трогайте. Знаю я эти штучки. И не желаю с вами разговаривать! — визгливо выкрикнул Зацепчик.
— Да вы с ума сошли, — сказал Зырянов. — Как вам не стыдно. — И вышел из палатки.
— Действительно, — сказал Мозгалевский, — еще год работы в тайге, а вы уже теперь нервничаете. Стыдитесь...
По ночам рабочие кашляют. У многих чирьи. Все время вода. Холодная вода. Одежда не успевает просыхать. Даже в коротком забытьи послеобеденного сна люди сжимают пальцы так, будто в их руках шесты или весла.
Идет дождь. Знобкий, порывистый ветер с силой бросает холодные капли в лицо. Будто и не середина лета, а самая неприютная осень.
Заболел рабочий — опухли от воды ноги.
— Тут недолго и подохнуть к чертовой матери, — злобно ругается он.
Тащимся. Надоела вода. Надоело мокнуть. Поскорей бы к устью Меуна. Уже ничего романтического я не вижу. И все чаще думаю о тех, кто завоевывал Советскую власть. О тех, кому на долю выпало мучиться от ран, страдать от голода и холода, умирать в тифу. Вряд ли они видели во всем этом романтику. Но проходило время, оставались позади страдания, и выкристаллизовывалось то благородное, имя чему — подвиг, и дети отцов принимали его в наследство и скорбели, что не жили сами и то романтическое время и не были участниками этого подвига. И не замечали, что сами живут под флагом романтики, не думали о том, что пройдут годы и их дети будут сожалеть, что не жили во времена своих отцов. И так всегда было и будет: романтика для человека, живущего сегодня, — это времена прошедшие.
Наверно, кто-то будет завидовать и мне и говорить: «Вот это было время! Это была жизнь!» Что ж, я не отказываюсь от той жизни, которой живу. Но я знаю только одно: нам трудно. Впереди еще труднее. И ничего уже романтического в этом трудном я не вижу.
На одном из перекатов с чьей-то лодки упал ящик.
— Лови! Держи! Печенье!
По быстрине, подкидываемый волнами, несется ящик. Я как был — в одежде, в свитере, в сапогах — бросился его ловить. Течение сбило с ног. Вплавь я все же догнал ящик. А он пустой...
С лодок несется хохот. Смеется Бацилла! Опять Бацилла! Что-то слишком часто я стал встречаться с ним. Если так и дальше пойдет, то должен скоро наступить этим встречам конец. Какой? Не знаю... Боюсь ли я Бациллы? Нет. Скорее, отвращение у меня к нему, чем страх.
Бечева. Брод. Бечева. С косы на косу, с берега на берег. Лодки разваливаются, и хотя уже немало потоплено груза, все же остальной размещается по другим лодкам, и моя так нагружена, что при малейшем крене вода переливается через борт.