Двоеженец
Шрифт:
– Все-таки скажите, как вы можете так сильно нравиться женщинам? – спросил меня Иван Иваныч после проглатывания очередной рюмки.
– Да, черт его знает, – вздохнул я, – вроде, раньше такого не замечалось.
– Это все от того, что вы притворяетесь беззащитным, как ребенок, – предположил Иван Иваныч, закусывая коньяк недоеденной нами селедкой, – а женщины, как известно, любят быть не только женами, но и матерями!
– Да, ну их всех к черту! Давайте пить и говорить на ты, – предложил я, и Иван Иваныч даже очень расчувствовался от моих слов и крепко обнял меня.
– Хочешь, я
– Нет, – замотал я головой, – я буду лучше резать мясо на еду, чем труп вскрывать к дурацкому гробу!
– А ты, поэт, мать твою, – восхищенно поглядел на меня Иван Иваныч и тут же внимательно прислушался. За дверью царила удивительная тишина.
– Пойдем, глянем, – сказал он, вставая из-за стола, – а то как бы они уже не прирезали друг друга!
– Ну, я так не думаю, – рассмеялся я и, приобняв Иван Иваныча за его крепкую шею, зашел с ним в большую комнату, откуда недавно доносились их визги.
– Самое страшное в этой жизни – это неразделенная любовь, – говорила, запрокинув голову к потолку Мария, обнимая лежащую с ней на ковре в такой же глубокой задумчивости Матильду.
– И еще традиция, – прошептала Матильда, – которая заставляет всех нас существовать в семьях как в тюрьмах!
– А мы еще как дуры подчиняемся этим самцам, – неожиданно поддержала ее мысль Мария.
– Да, что вы без нас делали-то, без самцов-то?! – возмутился Иван Иваныч, – без самцов бы и матери ваши вас не родили, и сами вы… – на этих словах Иван Иваныч умолк, потому что впервые увидел двух целующихся женщин.
– Это у них лесбийская любовь, – шепнул я на ухо Иван Иванычу.
– Да, что, я и сам этого не вижу? – дрожащим шепотом ответил мне Иван Иваныч.
И тут я почувствовал, что Матильда с Марией умышленно сливаются в поцелуе, чтобы сделать больно и мне, и Ивану Иванычу, и поэтому, чтобы Иван Иваныч особенно не нервничал и не ругался, я опять увел его на кухню пить коньяк.
– А все-таки без женщин жизнь бесплодна, – сокрушенно замотал головой Иван Иваныч, – и как мы их ни ругаем, как ни тяготимся однообразием нашей паскудной жизни, а она все
равно за сердце хватает, ножик вонзает, за душу берет!
Он снова разлил коньяк по рюмкам и положил голову на тарелку с обгрызанными хвостами селедки, уснул. Я еще долго вздыхал над его храпящим, уносящимся куда-то в иные миры сознанием, и думал о том, как же я дальше буду существовать, если мне всех жалко и всех я ужасно люблю и ни с кем расстаться не смею!
Опять какая-то глубокая тоска и кривая гримаса жизни! Несчастные женщины, вопиющие о нашем несмываемом позоре, Иван Иваныч, пытающийся любыми силами сохранить хоть какую-то мораль в грязных пустотах разлагающегося и постоянно воющего, стонущего в оргазме мира, и я, как пронзенный шпагой собственной мыслью, все чего-то жду, пока медленно не опрокидываюсь в сон… Новый день. Убийственная тоска!
Я лежу в постели с Иван Иванычем, который обнимает меня то ли как собутыльника, то ли как свою супругу. Он все еще сильно пьян, и поэтому его движения носят чисто отвлеченный характер, как и его эротический сон, в котором он, кажется,
Во сне они тоже обнимают друг друга, но в их объятиях столько духовной чистоты, столько искренней нежности, что я тут ухожу от них посрамленный, в моей душе прячется странное желание принадлежать им обеим сразу.
Это желание скорее похоже на пир во время чумы, и оно ужасно тянет к бегству от самого себя… Еще очень рано, но я быстро одеваюсь и, даже не умываясь, выхожу из дома. Хмурый дворник подметает улицу с улыбкой, полной необъяснимого целомудрия, но я от души завидую ему и точно знаю, что его судьба не имеет таких темных закоулков, как моя. Пусть он пьет себе, пусть он, может быть, никому и не нужен, но внутренне он свободен и раскован, и сильнее в своих суждениях любого несчастного метафизика.
Он с радостью слушает, как чирикают воробьи, он всерьез никогда не задумывается об удручающей податливости женщин, и пусть у него до получки пусто в кармане, у него нет причин для плача или какой-то мучительной жалобы.
Он метет улицу, как и сотни тысяч лет назад до него мели его предшественники, и он живет такой простой и такой неприхотливой жизнью, какой жили до него сто или миллионы лет назад, ему ничего не надо, кроме того, что у него уже есть, и этим все сказано! А я вот иду и сам не знаю, куда я иду, зачем я иду и каким я займусь делом, если я никак не могу забыть про все то, что называется собственными нечистотами…
33. Последнее свидание с Герой
Не знаю отчего, но ноги сами потянули меня на кладбище. Я шел и любовался живым пространством, я любовался деревьями, птицами, людьми, сонно вышагивающими по тротуарам, я любовался облаками и солнцем, выглядывающим из-за курчавых спин, а еще я вспоминал все свои прошлые годы, вспоминал, как мучился, боролся неизвестно с чем и за что, как предавали и отворачивались от меня близкие, как снова возвращались ко мне и любовались мной, хотя я оставался таким же, как всегда, как влюблялся и обманывался любовью как сном, как просил прощения у тех, кто был во сто раз хуже и ужаснее меня, как я был тем, кем никогда уже не был, и было мне так печально, как будто я уже вкусил всю тщету земного существования, и что все, что я когда-то видел и ощущал, тут же и мысленно, и жизненно превращалось в прах.
Опять показались как будто выросшие из земли кресты и обелиски и наконец ее небольшой металлический, местами проржавленный обелиск, и ее пожелтевшее, размытое дождем, обожженное солнцем фото…
Вот тот самый предел, когда ты только останавливаешься на миг и замираешь между бурей и покоем, между жизнью и смертью и понимаешь, что все, что ты делал в этой жизни, что все, что ты взял от нее и чем обладал, ушло, и ничего не осталось, кроме одной только тайны, которая звездою в темноте чужим загадочным сияньем обозначает уже не поиск смысла, а отсутствие его в этом бесконечном поиске, где единственно верными и неповторимыми на этом свете остаемся лишь мы сами…