Двор. Баян и яблоко
Шрифт:
Прасковья остановила лошадь и обеспокоенно наклонилась к темному лицу свекра.
— Ты чего, тятенька? Ведь будто здоров из дому поехал?
Маркел глянул мутно.
— Суд-то, Прасковья, суд-то осенью, говорят.
— Что ж? Видно, ждать придется.
— Ждать… А Ермачиха-то…
— Чего Ермачиха?.. Скажет что надо, немало ведь мы ей посулили.
Маркел горько свистнул.
— Не желает она суленого ждать. Давай, грит, сейчас. Подлая старушонка… Ныне раненько встретил ее — хмурится, да и на уме еще что-то
Он тоскующе взглянул в нежно-золотое небо.
— Боюсь я… как бы надбавки не запросила… Скажет: «Мало, еще давай».
Прасковья дернула вожжами и беспокойно завозилась на месте.
— Как это еще? Чай, неплохо даем ей… Даем пудовик муки да коты, еще добрые вовсе.
— А ты вот поговори с ней, — уныло сказал Маркел, — такая яга…
— Поговорю-ю! — угрожающе протянула Прасковья, и коротенькие ее брови запрыгали.
Прасковья нетерпеливо подхлестывала лошадь и составляла в уме гневную речь, обращенную к Ермачихе.
— Вот… ужо уйму я тебя, яга жадная, уйму-у!
Но унимать Ермачиху не пришлось. Она будто наперед знала, зачем пришла к ней Прасковья. Встретила она корзунинскую сноху неприветливо, прислонясь спиной к давно не беленной печи, и даже присесть не пригласила:
— Неча, матушка моя, зубы мне заговаривать… Дура я была спервоначалу, что за этакую безделку согласилась грех на душу брать… Все бедность моя, сиротство… сын некудышный…
Прасковья, сдерживаясь, чтобы не закричать, сказала с укором:
— Ты за пряжей, что для людей прядешь, небось все ляжки себе отсидела, — а чего тебе дают? Много ль?
— А хоть сколь дают — не твое дело! Душой зато не кривлю! — отрезала Ермачиха.
Прасковья тяжело вздохнула и погрозила:
— Ой, не юли! Сразу ведь знала, чего от тебя нам надо… Да ведь и все знают, что Марину Баюков на улицу выгнал.
— А все знают, так и поди к ним, — опять отрезала Ермачиха.
Прасковья испуганно вспыхнула.
— Ну, ну… я ведь так… Ты скажи прямо — чем недовольна?
Ермачиха отошла от печи и хныкающим голосом заговорила:
— Сами знате, какая моя жизнь. Только вот рученьки и кормят… Мне бы вот сейчас мучки-то получить чай, посулами не накормишься… Коты-то я подожду, летом и босиком ладно… А вот хлебца-то у меня нету. — Да и то сказать, милая, всего-то один мешок муки. И опять сиротство мое помянешь… Когда приварок-то плохой, мы с Ефимом муку быстро съедим… Ох, дешево, касатка, совсем дешево выходит…
Прасковья побледнела — самые худые предчувствия старика оправдались: не только сейчас дай, но еще и мало.
— Что же ты, Ермачиха, матушка… пока товар не отдадут, деньги, говорят, не получают.
— Ве-ер-но-о! — ядовито пропела старуха. — Так мой товар вам вовсе другой… Вона где он у меня сидиит! Чай, я его другим-то не готовлю.
Она раскатилась дробненьким смешком и похлопала себя по лбу.
— Товар мой я
И вдруг, оборвав смех, приказала:
— Притащи-ка сейчас хоть пудовичок… У меня квашню ставить нечем… Вот и принеси, голубушка!
— Чай, сама можешь прийти! — одурев от неожиданности, сказала Прасковья и тут же спохватилась: батюшки, сама старуху к закромам подводит!
Ермачиха заторопилась:
— Ладно, ладно. Дай платок накину.
Прасковья будто не своими ногами пошла с Ермачихой домой. Невыносимо больно было глядеть на пустой мешок в руках Ермачихи. Как это она, Прасковья, допустила такое? Когда обещанное вперед раньше выполненного дела отдают — не будет от этого добра…
Матрена трясущимися руками держала безмен. С крючка свисал мешок с мукой.
Маркел и Семен стояли в дверях амбара, молчаливые, опустив плечи под тяжестью необычайного: в первый раз ни за что ни про что уходило со двора их кровное добро. Прасковья, вся сжавшись, сидела возле высокого мучного ларя.
Андреян, мрачный, со страдающим лицом, сосчитал точки на старинном железном безмене и отрывисто сказал:
— Будет. Пуд.
Ермачиха сощурилась:
— Пуд ли, голубчики?
И сама начала рассматривать точки на длинном тяжелом рычаге безмена. Матрена, глядя на Ермачиху ненавидящими глазами, казалось, хотела пронзить насквозь старушечий затылок.
— Этак палец переломишь. Верно ведь, не обманывают тебя… господи-и!
В ее голосе непритворно зазвенели слезы.
Старуха, покачав головой, взвалила мешок на плечи. Ее жующие губы выражали сомнение. Она стояла и неторопливо встряхивала мешок плечом, будто не замечая злобных взглядов, которыми провожали ее. Выпрямляясь и кряхтя, сказала весело:
— То ли мучка легкая, то ли я, старушка, еще крепкая— что-нибудь одно!..
Ей никто не ответил ни слова.
Первым разразился Андреян.
— Это по какому праву ты распорядилась, Прасковья? Все равно как по ветру добро развеяли!.. В жизнь свою этакой дуры не видывал!
Матрена, уперев руки в бока, надрывалась:
— Губами прошлепала, как кобыла дохлая… Этакую муку, сухую, добрую, как на свадебку, и всякой прощелыге отдавать!
Она еще шире раскрыла рот, но Маркел круто повернул ее за плечо.
— Во дворе не орать — людям слышно! Айда в избу!
Прасковью ругали все, а муж не заступался — Прасковья провинилась.
Напоследок Матрена как ножом пырнула:
— Не по праву и полезла ты с Ермачихой говорить. Ты младше меня сноха. Надо место свое знать!
Прасковья тут не сдержалась:
— Как так? Я на пять годов тебя старше.
— Знаем, что перестарком тебя взяли, — да ведь Семен-то второй сын, а мой мужик — самый старшой.
— Ах ты подлая! — вскипела Прасковья, багровея тонкогубым лицом. — Знаю я, как ты парням на шею вешалась…