Двор. Баян и яблоко
Шрифт:
— Понимаю, — прошептал Володя. Ему захотелось спросить и о Петре Радушеве, об этом «дяде-погоняле», который так надоедал всем своими окриками, «уроками», дурным характером.
— А вот дядя Петря… — отважился все-таки Володя. — Уж едва ли он…
— Да, да, — оживленно подхватил Никишев, — и ваш дядя Петря тоже частичка истории нашего государства! Русско-германскую войну вынесли на плечах вот такие Радушевы. А ты знаешь, что Радушев не однажды был членом солдатских делегаций, которые фронт направлял в Питер для связи с нашей партией, с Лениным?.. Не знаешь?.. Так вот запомни, молодой друг.
— Но почему Семен Петрович и дядя Петря кажутся нам… как бы это сказать… ну… совсем неинтересными, серыми какими-то людьми… — путаясь, заговорил Володя — и замолк, увидев в бледном лунном свете устремленный на него пристальный взгляд его внимательного собеседника.
— Эх, Володя, секретарь комсомола, — вздохнул Никишев. — Вижу я, нет еще у тебя больших мыслей,
— Верно… — одними губами прошептал Володя, и сердце его опять бурно забилось, но сейчас — от другой причины. Он приостановился на садовой тропинке, даже задохнувшись от горячего наплыва тревоги, стыда и острого сознания горькой правды, от которой никуда не скроешься. Все вокруг показалось Володе чрезвычайно значительным и преображенным неповторимостью его общения с Андреем Матвеевичем.
Отяжелевшие от обильного урожая яблони то бархатно чернели в тени, как пышные шатры, то, попадая в полосу лунного света, сверкали густой осыпью круглобоких плодов, будто отлитых из серебра. Широкая прогалина, что вела к реке, щедро открытая ночному светилу, сияла каждой травинкой. Не видать было реки, затененной крутым берегом, но были слышны всплески ее волн под легким ночным ветерком. Невидимые, но четко слышимые в ночной тишине, волны родной реки мерно и настойчиво выплескивались на берег и с шуршаньем уносили с собой и вновь выбрасывали на землю гальки и песок. И было в этих звуках что-то глубоко родственное работе человеческого сердца, которое никогда не знает покоя. Володе чудилось: как бы заодно с биением его сердца волны мягко, но настойчиво выговаривают: «отвечай… отвечай… отвечай…». И все его молодое существо, жадно распахнувшееся навстречу этому так полюбившемуся ему человеку, требовало от него правдивого ответа на каждый обращенный лично к нему вопрос Андрея Матвеевича. А чем больше Володя раскрывал суть правды жизни, чем настойчивее пытался обязательно сейчас, в этой ночной тишине, объяснить то, чего раньше не замечал или не понимал, тем все легче и просторнее становилось у него на душе. Да и Андрей Матвеевич иногда помогал ему в этом: то о чем-то напоминал, очень кратко, чаще всего одной фразой или даже метким словом, то задавал Володе какой-то встречный вопрос, который мгновенно прояснял смысл того, что он готовился сказать, то просто подбадривал юношу сочувственно-понимающим восклицанием, умной усмешкой вслух, которая безошибочно внушала Володе — не стесняйся, мол, паренек, говори, как в сердце у тебя сложилось!.. Так именно он и говорил, требовательно и даже как бы со стороны, проверяя свои восемнадцать лет.
Когда его избрали секретарем комсомола, работа представлялась ему простой: объяснить Устав Ленинского комсомола, потом требовать от комсомольцев, чтобы и они умели точно повторить эти объяснения, прочесть две-три рекомендованных книжечки по политграмоте, отмечать революционные годовщины. А что еще делать дальше, он не знал, потому что никто большего с него и не спрашивал. Что за народ колхозные комсомольцы и их товарищи, беспартийная молодежь, чего они хотят, чем интересуются, он не доискивался, да это и в голову ему не приходило: все его сверстники казались ему одинаковыми. Все, например, любят повеселиться, поплясать — жалко вот только, что для веселья подходящего места в колхозе не было, и потому все потянулись к шмалевскому баяну. После краевой конференции комсомола Володю словно встряхнуло, но ведь надо правду говорить: он до конца так и не понял, что ему надо делать, как жить. Он захотел «получить образование», глупо сунулся к Шмалеву — и получил в ответ насмешку и издевку. Тогда он впал в отчаяние, думая порой, не убежать ли ему из колхоза в город. Но кому он там будет нужен?
Убежать из колхоза, когда он, Володя, колхозу-то как раз и необходим? Правда, не таким, как он есть сейчас. Стыд-то какой, что эта мысль раньше не приходила ему в голову! Напротив, он и все его сверстники привыкли то и дело «вставать на дыбки» наперекор «урокам» и распоряжениям дяди Петри и Семена Коврина, обижаться и возмущаться, что к ним, молодым, относятся как к «несмышленышам». Да и кто они в самом деле? Несмышленыши,
— Да, больше так жить нельзя! — повторил Володя немного охрипшим голосом от непривычно длинной и страстной речи.
— Вы верите мне, Андрей Матвеевич?
— Если я не чувствовал бы к тебе доверия и симпатии, сынок, не стал бы и затевать этот разговор, — спокойно ответил Никишев.
— Значит, вы думаете, что я… что мне удастся… — задыхаясь от вновь прихлынувшей к сердцу гордости, заговорил Володя. Но тем же ровным голосом Никишев прервал его:
— Об удаче, Володя, речь пойдет, когда примешь самостоятельное и верное решение… и не только для себя, а для пользы общества.
— Самостоятельное… решение… — с расстановкой повторил Володя, подумав, что еще никогда в жизни не случалось ему принимать такого решения. Он хотел было спросить еще что-то и вдруг ясно увидел ласково улыбающееся ему лицо Никишева, морщинки вокруг его темных глаз и понял, что уже светает. Небо впереди над прогалиной, к которой они опять вышли, словно раздвигалось вширь, и мелкие облачка, подсвеченные откуда-то изнутри, нежно белели своими курчеватыми краями. А уже ниже, над сереющей гладью Пологи и дальними сизыми гребнями лесов на противоположном берегу, небо поднималось, чуть дрожа и курясь прозрачной дымкой, розоватой, как яблоневый сок. Волн внизу уже не было слышно, и только тянуло пронзительно-ароматной прохладой.
— Воздух-то, брат, каков! — шепнул Никишев, дыша полной грудью. — Смотри-ка мы с тобой за ночь и жизнь, словно сад, обошли. Эх, хорошо!..
Вдруг будто золотая игла мелькнула где-то высоко над головами Никишева и Володи, и самый высокий лист на макушке старой раскидистой яблони загорелся золотой искрой.
Ранний розовый свет играл на щеке Володи. Его потемневшие от бессонницы глаза устало мигали, а на лице, сливаясь как облачка на небе, сияли изумление, радость и раздумье.
Володя никак не думал, что через день придется ему принимать самостоятельное решение.
По дороге на участок работы, назначенный его бригаде, Володя неожиданно встретил Ефима Колпина, мужа скандалистки Устиньи. Приземистый, коротконогий Ефим, помахивая облезлой шапчонкой, которую носил зимой и летом, с таинственным видом окликнул юношу.
— Слышь-ка, бригадир… поди сюда…
— Да что ты все к кустам жмешься, дядя Ефим? От кого прячешься? — пошутил было удивленный Володя.
— А вот и прячусь, — проворчал Ефим, торопливо маня Наркизова зайти за придорожные кусты.
— Иди-ка сюда, парень, чтобы нас никто не видел. Ну… во-от хорошо. Слышь-ка, что я тебе скажу: Семена Коврина сегодня изловить хотят!
— Как… изловить? — не понял Володя.
— Изловить, осрамить при народе… чтобы, значит, каждый пес на него из подворотни лаял да за ноги хватал… А мне жалко Семена — он мужик хороший… Я его упредить хочу, потому как сегодня задумали его осрамить, а допускать такое никак нельзя. Ты слушай...
— Ну-ну?
И Ефим торопливо передал, что удалось ему случайно разузнать из тайной беседы «соседушек», которые собрались вчера у Устиньи. Кто-то (к сожалению, он не знает, кто именно) заприметил кооператора, который привез ныне Семену Коврину какие-то книжечки насчет механической сушилки, разговорился, выведал цель его приезда — и «осиное гнездо» сразу зашевелилось. Сегодня вечером дедунька Никодим Филиппыч со всем своим родом, Устинья и еще кое-кто собираются после ужина устроить такой скандал Семену Коврину и Петре Радушеву, чтобы они больше не смели и затевать разговор о. какой-то там механизации.