Двойники (рассказы и повести)
Шрифт:
Электрическая лампа по выключении стряхивает тепло, отваливающееся от колбы слоями в наступающую темноту; оболочки тонущей ализариновой нити распухают, обволакиваются, натягивая на себя, комнатной пылью и малое время, смутно светясь, плавают по помещению, тыкаясь друг в друга, заполняя его, оседая на пол, расползаясь по углам. Каждая смерть распространяется в доступном ей количестве копий, которые, размножаясь, кажутся единицами, обладающими невесомой, но внятной значимостью.
Смерть господина Фрейда имеет вид его кабинета в Maresfield Gardens: ее окна выходят в сад, за окном - собственно, дверью из стекла до пола - куст, цветущий гроздьями белых цветов: акация, черемуха, рябина; стены белые,
Смерть города Лондона будет иметь вид рассвета, состоящего из длинной, параллельной, ложащейся на горизонт тонкой линии изумрудного цвета: начнется медленный подъем воды, либо остров пойдет вниз; в любом случае сверху покажется, что страна тает с краев, насыщая веществом своей плоти, как сахаром, хляби, в которых тогда английский язык станет жить как Левиафан, обучая волны и глубины своей грамматике.
Таким образом, рождение любой смерти есть достройка собора признаков, могущего быть определенным как существо: каждое из которых обратно к жизни, пресекшейся с его возникновением, и, выходит, бессмертно, когда не учитывать износа от сопротивления воздуха, стирающего их, как насекомых.
Смерть господина Раскольникова имеет вид восьми предметов, г-на Фрейда - стеклянной двери в сад, города Лондона - острой зеленой полоски там, где положено быть горизонту, - ergo, для смерти нет формальных правил, требующих от нее соблюдения приличий.
Очевидно одно: накопление смертей в воздухе, лишь истирающихся крыльями о кислород, а в остальном - прочных, есть единственное из разнообразий жизни, похожее на закон исключенного третьего.
Слово "смута" - мужского рода
Лук, выпускающий белые продолжения своего нутра, становящиеся колченогими об края стакана, восьмигранного, щупальца, хочет жить подобно крабу, ползущему боком внутри соленой воды; лук хочет уползти вкось, сквозь граненое стекло, не может; его коричневая часть выдыхает из себя бледную часть, упирающуюся в грани, то есть - в твердь, которая нашлась как-то слишком уж рядом.
Запах повисает на пальцах вне связи с телесными касаниями, навязчивый, протягивает к отчетливости историй цвет своих пальцев, гладит их кожух, корпус и каркас. Пальцы знают слишком много умений, чтобы предпочесть из них одно, и, если есть выбор, предпочтут табачные пятна возле ногтей, букву "у" в слове "вечер".
Стекло расстегивается по всем возможным швам чуть позже, чем в него попал камешек, - согласуясь с полостями своей плоти и, наверное, с отношением плотностей стекла и камня. Обычно хрустит по линиям, соблюдающим постоянство угла между собой, изобразив старческий цветочек: в этих трещинках скопится влага и потечет от дыры центра во все стороны сразу, вроде крови, но нестрашной - как женская.
Цвета становятся полосами, когда двигаешься к точке, о месте которой внезапно догадался. Но краем ума всегда успеешь заметить: вот сине-красный, а вот ржавый редуктор, там качнулся бабский баллон с газом, а тут, по пути, слова как страх, страсть, сладость - изящный Альбион ума, поля овсянки и галантных вычислений с подземкой под землей и фунтом, кратным дюйму, где желтоватая зелень посеребрена сыростью: в дороге время провисает - осень, низины, Tuesday.
Вставные глаза рассуждений о тяжести крови, рассмотрения крапа карт, слизнувших чью-то поверхность, запаздывают сощуриться на вспышку, и потому им нужна
Тело, лежащее на теле, заговорит шепотом, стараясь переорать шорох простынь, стараясь отвлечься, отодвинуться, отвернуться. Искажения вещей, глядя из достигнутой точки, представляются правильными.
Когда человек скользит с ума, то лучше остального это знают его ступни, которым кажется, что под ними - бездна; они, значит, болтаются, задранные, в небе. Прочее же тело ноет от своей тяжелой плоти: окаменелости, мрамор, гладкие щеки, глянцевая манерность врожденных дефектов, лоск старых словарей: все это треснет от случайного камешка.
Когда идешь к месту, которое хочешь, остальное кажется мхом. Мхом, северной стороной деревьев, болотами - с людьми, бредущими поперек по колено в жиже, перекликающимися птичьими голосами: эти птицы представляются себе людьми, боятся друг друга, падают от любого хлопка, делятся, размножаются и кажутся друг другу эхом: что ли, теплая еловая шишка ползет, хлюпая створками, постреливая звуками в белый свет, который от этого немного темнеет.
Ищущих отражений больше, чем зеркал, которых нет через полчаса после ливня; на дне запутанная нагота задохшихся дождевых червей.
Вещества хотя и нехотя, с запозданием на шлепающую подметку, но выстроятся в затылок чувствам; но стоящая за спиной первой шеренга - все они живут конкретно: осьмушками, гранами, граммами, унциями, золотниками надежные, как вторник. Но вторник лишь одна седьмая, а шесть седьмых ерзают и дребезжат. Отражения пытаются совпасть, ложась друг на друга, но сходятся не точно - оставляя место для взаимных движений внутри жидкого стекла, которые есть свойство языка, угождающего своим буквам.
Четверг коричневого цвета, воскресенье - пустое с розовым маслом крема на губах гостей, среда что мышь, которая лижет уголь, пятница - желтая или больная, понедельник есть мнение на его счет, суббота имеет сдвоенное "б" в имени, а когда ползешь по болоту с пробитым животом, то, при наличии мха, кровь скапливается на нем каплями, и эти ягоды называются брусникой.
Нежная бездна господина Хэ
При вступлении в должность господину Хэ отрубили рукава его одежды: с тех пор он не мог смачивать их своими слезами и должен был остерегаться чувств, могущих привести глаза в плач; либо отказаться от себя - что хотя бы требует ареста физиологии, чьи движения видны лицам, сидящим ниже должности господина Хэ.
С тех пор, держа в руке чашу, господин Хэ уже не чувствовал плоти и шелеста шелковых одежд, согласных своим падением, облизывающим ниспаданием вдоль лучевой кости, с его жестом: всякая чаша господина Хэ поднималась теперь в молчании окрестностей его чина; он знал, что в его должности одобрения ждать неоткуда: он стал вершиной конуса.
По боку любого конуса стекают электрические змейки, возле его основания по воскресеньям солдаты жуют выходное печенье, натянутое на их уста, как уздечка; их общая упряжь многочисленных ремней, ремешков, желтых выпуклых пряжек и болотной горбящейся кожи склоняет их ко взаимной любви и детской леденцовой язвительности к вершине конуса - едва видного им в полесье службы, казармы, усталости, снов, где они идут своим продолговатым телом в целующее их болото.
Глядя на них с острия конуса, господин Хэ улыбается; боковая поверхность конуса видится ему прямой, соединяющей его сердце с кровеносной механикой того, кто на другом конце этой точечной поперек - глядя вдоль линии. И он может на волос перевести взгляд, и тот проникнет в новое сердце, того же цвета: и эти сердца не ползут вверх, ведь для них мир состоит каждому - из единственной прямой, смыкающей алое сердце любого с умом и взглядом господина Хэ.