Двойное дно
Шрифт:
Сочинения мои были, по самоощущению, и впрямь недурны. Во всяком случае, много лет спустя занявшись литературной критикой и публицистикой, никакого качественного скачка я не ощутил – как писал в школе в тетрадку, так и сейчас – в газету или в журнал. А пишу я вроде бы не худо.
Не хуже меня, впрочем, писал мой одноклассник (единственный впоследствии медалист) Гриша Портер. Ставший, на мой взгляд напрасно, технарем, а потом – когда с него сняли «секретность» – эмигрировавший в Израиль. Но Гриша хитрил, занимался самоцензурой, и тому подобное. Скажем, после скандальных сочинений о заводской практике нас с ним, не удержавшись, вызвал на ковер наш либеральный директор. И принялся не столько увещевать, сколько
– Брось свои еврейские штучки, Портер, – взорвался директор. – Посадят-то не его, а тебя!
Инструкторша, впрочем, уцепилась не за сочинения, а за один мой стишок – по впечатлениям брутально прерванной поездки в Крым, – «напечатанный» в школьном журнале. Стихотворение было невинным, бездарным, хуже того, морализаторским, но ей – а потом и не только ей – оно показалось порнографическим. Звучало оно так:
Крымская экзотикаКоромысла зонтиковСтильная кора чинарНа столе «Карачанах»Одевайтесь лучшеНыне ночью случкаНа дощатый помостИ за счастьем в поискЗастывает ЧатырдагДо чего же ложь дикаСчастья? Жди по четвергам.После дождика.Там было еще несколько строф, я их не помню, но криминал усмотрели именно в этих. Забавно, что никто не обратил внимания на другое стихотворение, помещенное там же и посвященное «жертвам расстрела в Новочеркасске». Этот «зевок» властей предержащих объясняется, по-моему, вот чем: тогда о новочеркасской трагедии знали немногие (мне рассказала вдова двоюродного дяди-археолога и сама археолог, ведшая под Новочеркасском раскопки скифского кургана и ставшая невольной свидетельницей расстрела), стихотворение называлось «Кровавые воскресенья» (во множеством числе), а полуграмотные вожди ВЛКСМ решили, должно быть, что Николай стал Кровавым не только в Петербурге, но и в Новочеркасске.
Тем не менее комбинация вырисовывалась малопривлекательная: антисоветские взгляды, выраженные в сочинениях, плюс морально растленный облик юного стихотворца. Из райкома дело попало в обком ВЛКСМ и чрезвычайно разгневало (но, наряду с этим, и воодушевило) секретаря обкома, некую Куценко. Стихотворение она целиком зачла на то ли городской, то ли областной конференции, текст доклада был опубликован в печально отметившейся и по делу Бродского газете «Смена», – в которой, кстати, я регулярно сотрудничаю начиная с 1990 года. Но тогда шел 1964-й… Правда, из опубликованного текста доклада «Крымская экзотика» выпала – это, спасая меня, подсуетилась Грудинина. Увы, таким образом я утратил единственный шанс опубликовать свои стихи в советской печати.
Еще до своего выступления на конференции возмущенная Куценко рассказывала обо мне всем и каждому. Позвонила она с подобным сообщением и педвузовскому соученику, директору одной из школ-интернатов города Вадиму Кричевскому. Дима (мой двоюродный дядя, сводный брат погибшего в начале войны археолога и умершего в 1956-м финансиста), заподозрив неладное, осторожно поинтересовался фамилией начинающего эротомана, а узнав ее и сердечно распрощавшись со своей приятельницей и покровительницей, перезвонил моей матери и посоветовал готовиться
Меж тем тучи сгущались и в самой школе. Я написал очередное скандальное сочинение, и его зачитали по всем одиннадцатым классам (которых было пять), руководствуясь, видимо, логикой анекдота: давай, внучок, повторим слова, которые ты никогда в жизни не должен повторять. В школьной стенгазете (к выпуску которой я отношения не имел) появилась огромная статья под ласковым названием «Прорицатель-демагог» и за странноватой подписью «Одиннадцатый „Б“». Впрочем, Вензель с Беляком, зайдя в школу, сорвали газету.
Характеристика, однако же, оказалась пророческой: сколько раз потом – уже в девяностые – меня аттестовали именно так. В декабре 1991 года, выступая по питерскому радио, я сказал, что уже объявленные гайдаровские реформы разорят население, лишив его сбережений, а ближе к весне, где-нибудь в апреле, упрутся в проблему возникновения массовой безработицы и потому будут свернуты. «Не будем поддаваться этим паническим настроениям, не будем верить этим демагогическим прорицаниям», – возразил мне специально приглашенный радиооппонент. После чего в политические программы меня больше не приглашали, а мой дальнозоркий оппонент уехал послом в США и стал затем одним из соучредителей «Яблока». В демагогических прорицаниях упрекнул меня и тогдашний пресс-секретарь президента Костиков, когда я выразил (в июне 1993-го) осторожную уверенность в том, что президентский вариант Конституции можно принять только под дулами пулеметов. «Люблю я критиков моих», – как писал в молодости Андрей Вознесенский.
Было назначено школьное комсомольское собрание – «открытое», то есть с привлечением посторонних сил, – на котором меня должны были исключить из комсомола, а затем и из школы. Опережая события, я ушел из школы и определился в вечернюю (точно так же из солидарности со мной поступил мой друг Толик Фридман). Дело обошлось без особых формальностей: наша новая немка работала и в дневной школе, и в вечерней, и она мне явно симпатизировала. Тем более что, готовясь на филфак, я начал брать с января частные уроки немецкого языка и из последнего ученика стремительно превращался в первого.
Собрание мои противники явно провалили. И гости из комсомола, и преподаватели во главе с литераторшей выступали на редкость неубедительно. Из соучеников выступить против меня удалось уговорить лишь одного мальчика из параллельного класса. (Любопытно, что он затем куда-то провалился лет на тридцать, а затем вдруг опубликовал в газете возмущенное письмо – и, разумеется, против меня, – после чего сгинул уже окончательно.) За меня выступили явившиеся на собрание Н. И. Грудинина, Н. А. Князева и перетащенный в мою школу (увы, он ее так и не закончил) Беляк. Перехватить инициативу полностью мне удалось благодаря все той же статье в стенгазете.
– Вот про меня опубликовали статью за подписью «Одиннадцатый „Б“», а я убежден в том, что ее сочинила Инна Гавриловна. В статье меня, в частности, сравнивают с Геростратом. Ну-ка, одиннадцатый «Б», кто из вас знает, кто такой Герострат?
Я практически не рисковал: классы у нас подбирались не столько по успеваемости, сколько по личной яркости. В «Б» учились зубрилы, а по программе Герострата, понятно, не проходили.
И тут собрание, которое вел будущий капитан подлодки, приняло неслыханное решение, потребовав, чтобы все взрослые (и посторонние) покинули зал. А когда те несколько обескураженно подчинились, соученики обрушились на меня с упреками, сводившимися только к одному вопросу: почему я струсил и перевелся в вечернюю школу? Да потому, что меня все равно исключат! Ничего тебя не исключат! Мы тебя не исключим! Ну тогда я останусь… Вот и оставайся!