Дягилев. С Дягилевым
Шрифт:
«Помню, – пишет младшая тетка Дягилева, Ю. П. Паренсова, – как я только что вышла из института и как вдруг случилось горе! Пришло известие, что в родах скончалась Женя! Помню, какое на меня произвело впечатление горе мамаши, хлопоты о трауре и спешный наш отъезд в Селищенские казармы. Приехали: Женя на столе, а в другой комнате плачет маленький Сережа и „Полюшка“ в отчаянии (ему было двадцать пять лет). Помню сочувствие всего юного населения казармы, как мы и масса офицеров шли за ее гробом к реке Волхову, откуда на пароходе поехали хоронить ее в Кузьмино. А маленький Сережа беспечно спал на руках у няни Дуни, и еще на подмогу ей осталась молодая, красивая Александра Максимовна, которая тогда была горничной у Жени».
На семейном совете было решено, чтобы две осиротевшие семьи соединились в одну. Как раз вскоре Павел Павлович получил эскадрон и большую казенную квартиру в казармах Кавалергардского полка на Шпалерной улице в Петербурге.
«Помню, –
Няня Дуня была из дворовых крепостных Евреиновых, вынянчила мать Сережи и перешла как бы в приданое к своей воспитаннице. Верная, любящая и любимая, она всю жизнь до глубокой старости провела в двух семьях – Евреиновых и Дягилевых, вынянчила и двух братьев Сергея, Валентина и Юрия, от мачехи, Елены Валерьяновны Панаевой-Дягилевой (своих братьев, особенно младшего, Юрия, Сергей Павлович очень любил). Няня Дуня представляла уже исчезнувший тип няни, для которой весь смысл и весь интерес жизни был сосредоточен в одной семье – тип пушкинской Арины Родионовны. Вся жизнь и самого Сережи до 1912 года была связана с няней Дуней. После поступления его в университет няня Дуня приезжает из Перми и поселяется в квартире Сережи на Галерной улице, в которую он переехал от Философовых. Когда подготовлялся „Мир искусства“, Дягилев переехал в большую квартиру на Литейном проспекте (№ 45), в которой две комнаты были отведены под редакцию, – туда же переезжает и няня Дуня. Она была очень известна всем друзьям и сотрудникам Сережи, и Бакст поместил ее на втором плане, сидящею в углу кабинета, в своем известном портрете Дягилева. Когда сходились члены редакции, а также на знаменитых понедельниках „Мира искусства“ в зимние сезоны, в большой столовой за самоваром няня Дуня восседала в черной наколке и разливала чай (работа нелегкая, так как обычно собиралось до тридцати – сорока человек)…»
Сережа недолго оставался в семье Корибут-Кубитовичей: скоро отчаяние «Полюшки» Дягилева, отца Сережи, прошло, и через два года после смерти своей первой жены, в 1874 году он женился вторично – на Леле Панаевой. Семья Дягилевых любила первую жену «кавалергардского Юлия Цезаря» – E. Н. Евреинову и искренно оплакивала ее смерть, и еще больше полюбила его вторую жену – Е. В. Панаеву, которая как-то особенно подошла к дягилевской семье, привязалась к ней всем своим прекрасным сердцем и слилась с нею: умная, чуткая, сердечная Елена Валерьяновна скоро стала общей любимицей Дягилевых, – Сергей Павлович говорил, что лучшей женщины он не встречал на земле; об ее отношениях к новой семье говорить не приходится: об этом достаточно свидетельствуют ее записки, которыми мы уже пользовались и из которых нам и в этой главе придется приводить обширные выписки, так как они являются самым надежным, бесспорным, самым живым, интересным и умным документом для характеристики той обстановки, в которой рос Дягилев. Маленький Сережа очень скоро привязался к своей мачехе, и привязался так, что можно без всякого преувеличения сказать, что решительно ни один человек так не влиял на его духовный и душевный рост в детстве, как его мягкая и любвеобильная мачеха, – это влияние, особенно в музыкальной сфере, было тем больше, что в Елене Валерьяновне не было никакого доктринерства и не было никакого деспотического желания «влиять» и создавать пасынка по своему образу и подобию.
Е. В. Дягилева всюду была дома, и у нее все чувствовали себя как дома: у нее было какое-то особенное умение создавать дом – в Петербурге, в Бикбарде, в Перми, где прошли детские и отроческие годы Дягилева.
Петербургскую жизнь Дягилева воскрешает Д. В. Философов:
«У Елены Валерьяновны не было, да и не могло быть, „светского салона“, со всеми присущими этому понятию условностями. И не потому, что она была „нелюдима“. Наоборот, двери ее дома всегда были широко открыты. Но у нее был совсем другой, совсем „несалонный“ подход к людям. Никогда она не подбирала людей с точки зрения их полезности или известности. Она совершенно не искала людей, а потому у нее были только „свои“. Но, Боже, сколько было этих „своих“! Кавалергардская семья, дягилевская семья, панаевская семья были той обширной средой, из которой подбирался этот обширный круг „своих“. И подобрался вовсе не искусственно, а как-то сам собою. Людям светским, в узком смысле этого слова, всем специально петербургским типам, словом, людям, смотревшим на
На ее четвергах, домашними средствами, исполнялись чуть ли не целые оперы. Гораздо позднее, когда уже прошли „прекрасные дни Аранхуэса“ [6] , в конце 90-х годов, мне самому случалось слышать квартет из „Риголетто“ или из „Жизни за царя“, исполненные „семейными силами“. Дягилевы были все музыкальны, а в семье Панаевых имелся подлинный музыкальный самородок, не дилетантского типа, как у Дягилевых».
О музыкальности Дягилевых мы имеем множество свидетельств с разных сторон; знаем, что «Полюшка», отец Сергея Павловича, знал наизусть всю оперу Глинки «Руслан и Людмила», да и не одну эту оперу…
6
Из трагедии Ф. Шиллера «Дон Карлос». Аранхуэс – город к югу от Мадрида, место королевской резиденции. – Ред.
Об исключительной дягилевской музыкальности, о том, как все Дягилевы дышали музыкой, вспоминает и мачеха Сергея Павловича, описывая жизнь в Бикбарде: «Но, вот, из залы раздались звуки фортепиано. Говор, крики, смех, движение… замирает… всякий спешит к какому-нибудь месту… даже дети приближаются на цыпочках и осторожно садятся… воцаряется тишина, казавшаяся за минуту еще недостижимой. Все превращается в слух… Семья-музыкантша, в которой маленькие мальчики, гуляя, насвистывают квинтет Шумана или симфонию Бетховена, приступила к священнодействию».
Среди этих мальчиков исключительно музыкальным был Сережа, жадно впитывавший в себя всякую музыку и глубоко переживавший ее. Настоящий, восторженный культ у Дягилева был к Чайковскому. Причин для такого культа Чайковского было множество, между прочим, исполнение романсов Чайковского сестрой мачехи Дягилева, А. В. Панаевой-Карцевой. «С совершенно исключительной художественностью, – свидетельствует Д. В. Философов, – исполняла она произведения Чайковского. Петр Ильич особенно ценил исполнение его романсов. Как это ни странно, во второй половине восьмидесятых годов Чайковский еще далеко не пользовался общим признанием, и А. В. во многом посодействовала успеху композитора. Кажется даже, что знаменитый романс „День ли царит“ Чайковский написал специально для Ал. Валерьяновны…» Дягилев всю жизнь помнил, как он был ребенком в Клину у «дяди Пети» – он гордился своим родством с Чайковским и любил называть его «дядей Петей». Быть может, и «родство» с Чайковским повлияло на его культ, но главная причина увлечения, какого-то исключительного увлечения Чайковским, заключалась в самом качестве покоряющей и глубоко эмоциональной музыки Чайковского. Видел в детстве Дягилев и Мусоргского – в то время мало еще известный композитор аккомпанировал его тете.
Сережа Дягилев, как и все Дягилевы, и в этой непосредственности заключается характернейшая и значительнейшая семейная черта, не рассуждал о том, хороша ли музыка или плоха, следует или не следует ее любить и что именно следует и чего не следует, свидетельствует ли любовь к тому-то или тому-то о хорошем, изысканном, образованном вкусе или об отсталости… Дягилев, как и все Дягилевы, воспринимал музыку, да и все искусство, «нутром», эмоционально и даже сентиментально, – впоследствии у Дягилева часто бывали конфликты между восприятием художественного произведения и его художественным кредо, но еще чаще его художественное нутро вело его по верному художественному пути и в теории. В частности, Чайковский так глубоко эмоционально вошел в душу Дягилева, что вся последующая жизнь, когда он старался отойти от Чайковского, не могла уничтожить в нем его первой музыкальной любви и связанного с нею чисто эмоционального восприятия музыки.
Впоследствии – и даже в своей последней лондонской статье 1929 года – Дягилев боролся с культом Гуно, Чайковского и Доницетти, «навязавших нам мелодию и простоту и доведших „бедную музыку“ до плоской банальности»; но меньше чем за три недели до смерти он слушает Шестую симфонию Чайковского и, умирая, в самые последние дни, когда в нем отпадает все кажущееся, все временное и с новой силой горит настоящее, вечное, – в эти предвечные, смертные дни он со слезами вспоминает мелодии Чайковского – длинные, тягучие русские мелодии – и с явным волнением, эмоционально напевает [темы] Патетической симфонии и говорит, что в музыке нет ничего лучше Шестой симфонии Чайковского, «Мейстерзингеров» и «Тристана и Изольды» Вагнера, второго юношеского бога Дягилева, которого он так же горячо полюбил, но которого в годы апостольского служения новому и новейшему искусству считал злым гением музыки XIX века.