Дягилев
Шрифт:
Скоро в Дягилеве ничего не осталось от красного флага, и, по мере того как углублялась русская революция, европеец всё более и более брал верх над скифом. Европейцу пришлось сильно страдать и за самого себя, и за свой народ: после Брест-Литовского мира Дягилев возненавидел и стал презирать «советчину», но не переставал любить Россию; любовь его приобрела какой-то болезненный характер — плача по России и по оставшимся в ней людям. Он радушно принимал в свой Балет беглецов из России, расспрашивал их о России, которую, он это твёрдо знал, больше никогда не увидит, — она оставалась запечатанной семью печатями проклятия, — всегда плакал при этом, ласкал беглецов, несчастных, пострадавших, но, как и у всех эмигрантов, у него оставалось легкое недоверие к ним, и он побаивался их советизма и того, что они «подосланы» Советами. С 1926 года у него начинает меняться отношение к «советчине» — он к ней с интересом приглядывается. Большую роль сыграли при этом его друг Серёжа Прокофьев, окончательно перекочевавший из салона мадам Цейтлиной в Москву, и Эренбург (ещё прежде Сергей Павлович видался и разговаривал со своими старыми знакомыми — Красиным и Луначарским): они заинтересовали Дягилева своими рассказами
Началась параллельная работа — над «Chatte» и над «Стальным скоком», к которому снова был привлечен Мясин. «La Chatte» была уже готова в апреле, и 30 апреля в Монте-Карло состоялась её премьера.
5 мая окончился месячный весенний сезон в Монте-Карло, и на другой день, перед Парижем, мы поехали в Барселону.
24 мая мы были в Париже — 27-го начинался наш сезон в Театре Сары Бернар. Вся ставка этого знаменательного сезона — как-то Париж примет наш «советский» балет? — была на классический репертуар со Спесивцевой, на новую оперу-ораторию Стравинского «Царь Эдип», на «Chatte» и на «Стальной скок»; тогда же Дягилев ввел в свой репертуар и мясинского «Меркурия» и возобновил «Жар-птицу» Стравинского. Подготовляя парижскую публику к Спесивцевой, Дягилев поместил в «Фигаро» статью «Olga Spessiva»:
«Завтра на премьере Русского балета в Париже будет „дебютировать" новая танцовщица, Ольга Спесива. Правда, что в течение двух сезонов в Опере танцевала балерина, имя которой было почти то же, но судьба за-хотела, чтобы, по той или другой причине, Спесивцева из Оперы не была „понята" самой чуткой публикой в мире — публикой Парижа.
Я всегда думал, что в жизни одного человека есть предел радостей — что одному поколению позволено восхищаться только одной-единственной Тальони или слышать одну-единственную Патти. Увидя Павлову, в её и моей молодости, я был уверен в том, что она „Тальони моей жизни". Моё удивление поэтому было безгранично, когда я встретил Спесиву, создание более тонкое и более чистое. Этим многое сказано.
Наш великий маэстро танца Чеккетти, создавший Нижинского, Карсавину и стольких других, говорил ещё этой зимой, во время одного из своих классов в миланской „Scala": „В мире родилось яблоко, его разрезали надвое, одна половина стала Павловой, другая Спесивой". Я бы прибавил, что Спесива для меня является стороной, которая была выставлена к солнцу.
Да будет позволено мне говорить таким образом после двадцати лет моей работы в отравленной театральной атмосфере.— Я счастлив, что после такого долгого периода, в течение которого сотни танцовщиков прошли передо мной, я ещё могу представить Парижу таких артистов, как Мясин, Баланчин, Войцеховский и Идзиковский, Данилова, Чернышева и Соколова.
Моя радость тем более велика, что, начав двадцать лет тому назад с Павловой и Нижинским, я пришел к Спесиве и Лифарю. Первые стали мифом. Последние, очень отличные от своих предшественников, перед нами и ждут своей очереди, чтобы перейти в легенду. Это прекрасная легенда, слишком лестная, легенда славы Русского балета».
Эта заметка появилась в «Фигаро» 26 мая, и в этот же день, 26 мая, Спесивцева повредила себе ногу. Отменить премьеру «Chatte», назначенную на следующий день, было невозможно — это значило бы сорвать парижский сезон. Баланчин настаивал на том, чтобы Спесивцеву заменила Данилова (которая знала роль), Дягилев не соглашался и говорил, что единственно кто мог бы заменить — это Алиса Никитина. Так как у меня сохранились очень хорошие отношения с Никитиной, то я предложил съездить за ней. Алиса Никитина согласилась провести парижский сезон, и я в один день прошел с нею роль кошки: она не только вполне справилась с нею, но и заслужила шумные одобрения (правда, на премьере я помогал ей тем, что носил её на руках). Первый спектакль — 27 мая — прошел прекрасно и начал триумфально парижский сезон. Приближалось 8 июня — премьера «Стального скока» — и заранее заставляло нас всех волноваться. В мае съехались все «советские», начались визиты необычных посетителей — Эренбурга, Якулова... П. Г. Корибут-Кубитович и В. Ф. Нувель демонстративно отказались исполнять секретарские обязанности и принимать «эту публику» — тем ласковее встречал их Сергей Павлович. Он всё время проводил с ними, и не только из-за «Стального скока», но и из-за других «разговорушек» — о России. В Берлине он был в советском посольстве и устраивал свою поездку — ему давали паспорт и визу, но Сергей Павлович не решился ехать без меня и Кохно и, кроме того, в последнюю минуту испугался поездки: посол уговаривал Сергея Павловича ехать, дал от себя все гарантии того, что он в любую минуту может приехать назад в Париж, но при этом вполголоса добавил:
— Я вам гарантирую возвращение и
Много ещё оставалось работы и с новым балетом, сюжетом которого должен был быть рассказ Лескова о блохе; со сценической обработкой этого сюжета возились и Дягилев, и Мясин, и Якулов, и Эренбург, из него ничего не получалось, и решено было сделать балет под малоговорящим названием «1920 год». Название это никого не удовлетворяло и тем, что уже в самый момент постановки могло показаться устаревшим и с каждым годом должно было стареть всё больше и больше. Название «Стальной скок» придумано было только в последнюю минуту, и придумано самим Дягилевым. Дягилев же на генеральной репетиции ввел и случайный трюк: танцоры из кордебалета в конце репетиции от нечего делать стали шалить на площадке, стуча в ритм молотками,— Сергей Павлович пришел в восторг от этой нечаянной выдумки и велел её сохранить в балете,— и действительно, она давала большой акцент финалу балета.
Наступило 8 июня, тревожный для Дягилева день — премьера «Стального скока». Он уверен был, что на премьере разразится огромнейший скандал, что русская эмиграция организованно выступит с протестом, и не только боялся, а скорее даже хотел этого скандала. Боялся, по-настоящему боялся он другого — того, что при поднятии занавеса белые эмигранты начнут стрелять и убьют меня. Премьера прошла спокойно и скорее вяло — были аплодисменты, были и шиканья, но не было ни взрывов восторгов, ни взрывов ненависти: новый балет просто мало понравился парижскому зрителю, не привыкшему к таким балетам, в которых танец играет совсем второстепенную роль. В зрительном зале больше выражали свое недоумение и недовольство пожиманием плечами, чем свистками. Дягилев был разочарован и уверял, что «ces gens sont pourris»[Эти люди испорчены – фр.] и «из трусости не посмели выступить». Пресса тоже мало отозвалась на новый дерзновенный балет: его — в большинстве случаев — холодно хвалили, так, как будто бы это был обыкновенный очередной балет, писали о «splendide revelation» [Блистательном откровении – фр.], но никто не раскрыл скобок — в чем заключалась эта «revelation».
11 июня мы дали последний спектакль в Париже, а 13 июня начался уже лондонский сезон. Сергей Павлович не торопился со «Стальным скоком» (премьера его состоялась только 4 июля), откладывал его и некоторое время даже не решался давать, понимая всю рискованность этого спектакля в Лондоне (риск действительно был большой — «Стальной скок» мог убить Русский балет в Англии). Наконец состоялась премьера «Стального скока» — при переполненном зале и в присутствии герцога Конаутского. Жуткие минуты пережили мы, когда в первый раз, по окончании балета, опустился занавес,— в зале совершеннейшая, абсолютная, гробовая тишина... Взоры всего театра обращены в сторону ложи герцога Конаутского, и никто не решается выразить своего отношения к новому балету. Дягилев нервно, испуганно бледнеет — провал балета? Наконец маленький сухощавый старик встаёт, подходит к барьеру ложи, перегибается через него и начинает аплодировать — и, точно по данному сигналу, весь зал неистово аплодирует и кричит «браво». Честь Русского балета была спасена герцогом Конаутским, и успех «Стального скока» в следующих спектаклях был обеспечен; но этот успех был ничто по сравнению с триумфом «Кошки». В Лондоне дирижировали балетами Гуссенс, Сарджент и Ламберт.
В Лондоне мы жили в одном доме с Игорем Стравинским, часто и дружески видались с ним и много разговаривали. Помню, как мы ужинали с ним после премьеры «Кошки»; Стравинский был в восторге от того, как я танцевал, и сказал за ужином: «У меня есть сюрприз для Сергея». После ужина мы вместе вернулись домой; Стравинский с Дягилевым оставались полтора часа в салоне и продолжали беседовать. Наконец подымается к себе Сергей Павлович, радостный и возбужденный, будит меня:
— Поздравляю тебя, Серёжа, Стравинский говорил о тебе изумительные вещи. Он в таком восторге от тебя, что, несмотря на то что у него сейчас есть заказ для Америки, он хочет написать для тебя балет.
Игорь Стравинский, автор нашей «Весны священной», пишет для меня балет! Нужно ли говорить о том, какая радость и гордость охватили меня?
Действительно, Стравинский тогда же принялся за сочинение нового балета, и 30 сентября Сергей Павлович писал мне в Милан из Монте-Карло, в котором он тосковал в одиночестве («Сижу и разбираю книги и потею, пыль и тараканы, но в общем тишина жуткая, никого нет»):
«Дорогой мой, приехавши сюда, нашел записку от Стравинского, где он сообщает, что был у меня и хотел вместе обедать, но я ещё не приехал — на следующий день он уезжал в Лондон, а потому на другой день с утра, никого не видев в Монте-Карло, я поехал в Ниццу, чтобы застать Игоря до его отъезда. Провёл у него весь день и в 5 часов проводил его на вокзал. Вышло это как нельзя удачнее. Он сам приехал с гор накануне моего приезда сюда. В горах он был из-за здоровья жены, которая очень неважна, постарела и похудела очень. Игорь был прямо в восторге меня видеть. Поехал я к нему один. После завтрака он мне играл первую половину нового балета. Вещь, конечно, удивительная, необыкновенно спокойная, ясная, как у него ещё никогда не было, контрапунктическая работа необыкновенно филигранна, с благородными прозрачными темами, всё в мажоре, как-то музыка не от земли, а откуда-то сверху. Странно, что вся эта часть почти сплошь медленная, а вместе с тем очень танцевальная; есть небольшой быстрый кусочек в твоей первой вариации (их будет две) — все же начало вариации идёт под игру скрипки соло без аккомпанемента оркестра. Очень замечательно. В общем чувствуется помесь Глинки с итальянцами 16-го века — однако никакого нарочитого русизма.— Сыграл он мне все это три раза подряд — так что я вполне воспринял. Adagio pas d'action [медленно - итал.; здесь — обозначение балетного номера ‘па даксьон’ [букв, действенный танец – фр.] — выступление солистов в сопровождении корифеев и кордебалета.— Ред.] состоит из одной темы очень широкой, идущей одновременно в четырёх разных темпах, — и вместе с тем общее необыкновенно гармонично. Я его расцеловал, а он мне сказал: „А ты мне его хорошенько поставь,— чтобы Лифарь делал разные фиоритуры". Когда поезд уже шёл, он крикнул мне: „Найди хорошее название". А между тем сюжета, в сущности, нет».