Дымовое древо
Шрифт:
Не люблю об этом вспоминать. Очень уж горька эта память. Бабушка меня любила, а я проявил к ней такое неуважение. Я тогда ни к кому не испытывал чувства любви.
Здесь, конечно, люди живут так бедно, болеют так много, что любить их невозможно. Это утащит тебя на дно. Как полюбишь – так и пойдёшь ко дну. Каждый здесь умеет дарить любовь, но любить его в ответ – как ходить по зыбучим пескам. Я не Христос. Ни один человек – не Христос.
А иной раз мы становимся разбойником на кресте, тем самым, которого распяли рядом с Иисусом, разбойником, который повернулся к Иисусу и сказал: «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!» Иисус же смилостивился и молвил: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» [39] . На самом деле я думаю, что нам остаётся быть либо одним, либо другим. Либо мы предатели, либо
39
Лк. 23:39–41.
Оглядываюсь я вокруг и думаю: как я попал сюда, в Насадай? Как меня сюда занесло? Это же просто поворот в лабиринте. Островок на болоте. Иуда прыгнул в пропасть, и Бог ведает, один лишь Бог ведает, поднимется ли он когда-нибудь наверх, а? На то исключительно воля Божья. Кто мы такие? Иногда мы все Иуды. А Иуда… Иуда вышел, пошёл и удавился.
Все эти тридцать лет и ещё больше, которые я прожил среди дикарей, среди их всесильных богов и богинь, впитывал в себя их верования – ведь это, знаете ли, вовсе не сказки, в них всё по-настоящему, они обретают реальность, как только ты их в себя впитаешь, впустишь в своё сознание все картины их сказок, живя среди свершений их предков, за все эти годы, за которые я встретился лицом к лицу с их вредоносными демонами и святыми, святыми, которые носят имена католических святых, но только для маскировки… Сколько раз был я близок к тому, чтобы пропасть навеки, сколько раз я блуждал рядом с той частью этого лабиринта, откуда можно никогда не вернуться… но в последний миг всегда нисходит касание Святого Духа, перед тем как меня уничтожат боги и богини, в самый последний миг я получаю напоминание о том, кто я есть и зачем сюда приехал. Лишь намёк, понимаете, лишь мимолётное напоминание о том, кто я на самом деле такой. А потом – обратно вниз, в туннель.
Месса завершилась, участники празднества удалились, Кариньян разделся до трусов и дзори и спустился к реке искупаться.
От рёва пальмовой лодки с мотором, какой редко услышишь на этой реке, он остановился и стал наблюдать. Судно прошло перед ним, замедляясь, мотор сбросил обороты до холостого хода, приблизился к суше, а два человека на борту не отрываясь глядели на берег. Кариньян помахал рукой. Они скрылись из виду, свернув за прибрежную поросль невысоких саговых пальм.
Он забрёл в воду по пояс и начал купание.
И глупая же вышла проповедь! Из-за того, что он говорил на английском, внутри пробудилась застарелая досада: с усилием распрямилась и принялась разрывать свои грязные путы – его душу и душевные недуги.
Как меня сюда занесло? – высовывает Иуда голову из лабиринта.
Он шагнул из реки с поникшей головой, но не глядя под ноги, погружённый в раздумья, озабоченный бессердечностью поступков, совершённых им в отроческие годы, – ни один вовсе не был таким уж серьёзным, но сейчас мысли о них приводили его в ужас, потому что говорили о некоторой безнравственности, которая, продолжи он в том же духе, сделала бы его человеком, опасным для всего мира.
Священник обернулся и среди перистых ветвей саговых пальм увидел крайне любопытное зрелище: мужчина западной наружности и в западном же наряде приложил к губам какую-то длинную трубку. Нечто вроде полого бамбукового стебля. Пока Кариньян оценивал увиденное и готовился как-то поприветствовать пришельца, щёки мужчины втянулись, что-то ужалило падре чуть выше адамова яблока – и, кажется, там и засело. Он протянул руку, чтобы смахнуть неведомое насекомое. В языке и в губах вдруг закололо, глаза пронзила жгучая боль, и через секунду-другую он уже чувствовал, будто у него вовсе нет головы, потом утратил связь с руками и ногами, а потом – и с каждой клеткой своего тела: все они в один миг куда-то пропали, словно растворились в небытии. Как он рушится в воду, Кариньян уже не почувствовал, а к тому времени, как погрузился полностью, был уже окончательно мёртв.
Облегчившись возле кустика у реки, Сэндс двинулся по тропинке ниже церкви и повстречал двух совсем маленьких мальчиков, которые ехали вдоль оросительной канавы верхом на спине карабао. Они улыбались со стеснительным и нерешительным видом:
– Атес, атес…
Может, приняли его за Кариньяна – а может, считали, будто во всей вселенной существует лишь один-единственный священник, который принимает разные облики.
Он бросил детям жевательную резинку. Один из них протянул руку, но не поймал и сполз с широкой спины животного, чтобы подобрать её из травы у края канавы.
– Атес… Атес…
– Я вам не отец, – сказал Сэндс.
В
Опять Сэндс прекратил погоню, развернулся, выкарабкался на берег и направился, теперь уже босиком, по тропинке. Отклонился от намеченного курса в сторону какого-то дома, увидел на траве перевёрнутую бангку [40] , позвал хозяев, но в доме никого не оказалось, попытался поставить её на днище – не вышло, попробовал дотащить её до тропинки. Его остановил какой-то человек – мускулистый юноша, босоногий, с голым торсом, в красных шортах и совершенно растерянный. Он быстро сообразил, что действовать надо в срочном порядке, и схватил весло, прислонённое к стене дома. Оба подхватили лодку под бока и урывками вытолкали к берегу, рискуя свалиться в воду, взгромоздились на борт и устремились за трупом – филиппинец работал веслом, американец указывал направление, их судёнышко неуклонно нагоняло убитого, а тот между тем держал путь в Царствие Небесное.
40
Бангка – традиционная филиппинская долблёная лодка с противовесом.
На другой день Сэндс вернул мотоцикл «Хонда» в епархию и доложил о гибели отца Томаса Кариньяна через утопление. Отец Хаддаг опечалился из-за такой утраты и удивился тому, что услышал о ней так скоро.
– Порой недели пройдут, пока весть от речных жителей досюда доберётся, – сказал он.
Это поручение заняло всё утро. После Сэндс забронировал себе в Кармене комнату и съел цыплёнка на вертеле и плошку риса вместе с тремя людьми из министерства сельского хозяйства, на которых он попросту наткнулся посреди трассы, проходящей через город, – все они слонялись по ней туда-сюда в надежде отыскать какой-нибудь ресторан. Они обосновались у одного из придорожных ларьков, где продавец поджаривал тощие куриные ножки и бёдрышки над углями из кокосовой скорлупы, спрыскивая затем смесью из соевого соуса, специй и кока-колы. За трапезой наблюдали голодные собаки. Давид Альвероль, главный из трёх сотрудников минсельхоза, изъявил желание пошататься с американцем по городку, однако Сэндс смертельно устал. Другие двое сохраняли хладнокровие, тогда как Давид Альвероль, кажется, так восторженно воспринял встречу с американцем, что тому стало по-настоящему страшно за его душевное здоровье. Альвероль всё повторялся, несколько раз представился по имени, его лицо блестело от пота, а также от внутреннего возбуждения. Каждые две минуты он предлагал, чтобы американец заглянул к нему домой «на светскую беседу».
– Вы такой славный, – сказал он американцу. – Прямо мой типаж. Не могли бы вы остаться с нами ещё минуток этак на тридцать?
Давид делался всё настойчивее, чем немало смущал двух своих товарищей, пьяно упрашивал со слезами на глазах, пока американец вылезал из их правительственного джипа перед входом в свою скромную гостиницу:
– Пожалуйста, сэр, ну пожалуйста, всего на полчасика, сэр, я вас умоляю, сэр, ну пожалуйста…
Сэндс назначил им встречу на завтра, предупредив, что его график может помешать сдержать обещание. На том и расстались, Сэндс и двое других – понимая, что никогда больше не увидятся, а Давид Альвероль – ожидая, что наутро будет здесь как штык, и предвкушая новую встречу с гостем из Америки.