Дж.Д. Сэлинджер. Идя через рожь
Шрифт:
Предполагается, что повесть — очередная часть саги о семье Глассов, повествование, с помощью которого Бадди Гласс расширяет границы семейной хроники. Здесь биография и религиозная проповедь смешиваются, поскольку события жизни Симора играют одновременно роль духовных уроков, а Бадди использует ряд коаноподобных воспоминаний, чтобы познакомить читателя с характером своего брата. Именно эти коаноподобные притчи, заключенные в оправу текста, как пасхальные сюрпризы Фаберже, и наполняют повесть дыханием жизни, светлой красотой тонких смыслов.
Повесть можно также рассматривать как рассказ об авторе, пишущем рассказ. Бадди откровенничает с читателем, сообщая ему о своих личных проблемах и чувствах, посещающих его в то время, как он пишет.
Как история семьи и духовное руководство, «Симор: Введение» поражает воображение. Но особенно впечатляющим читателям показался третий, план
Взглянув на «Симора» под таким углом зрения, мы увидим, как Сэлинджер трансформирует сагу о Глассах. Последовательны в этой истории лишь жалобы и стенания Бадди Гласса, зато текст пестрит отсылками к проблемам самого Сэлинджера: «бродяжкам-дервишам», собственной славе и стремлению от нее укрыться. Тут Сэлинджер обращается к читателям напрямую, упрекая их в досужем интересе к его частной жизни и в неправильном представлении о нем самом. Затем он как будто бы начинает говорить через своего персонажа, Бадди Гласса. Назвав читателей «орнитологами», которые оставляют следы своих шин на его кустах роз, он, казалось бы, позволяет им заглянуть в собственную жизнь. И все же ощущение, что ты узнал Сэлинджера лучше после прочтения «Симора», — искусно выстроенная иллюзия. Подобно Симору в его стихах, Сэлинджер проходит сквозь всю повесть, «не пророним ни единого словца из своей автобиографии».
На самом деле ни одна из приведенных интерпретаций не является до конца верной, и в то же время все они одинаково верны. В «Симоре» идут три параллельных повествования, два биографических и одно автобиографическое. Ни одно из них не устойчиво и не линейно. Напротив, все три истории постоянно сходятся, расходятся, меняются местами и заново сливаются на протяжении всей повести. Что же до конечного результата, то он одновременно поражает и сбивает с толку читателей на протяжении десятилетий.
Попытки отыскать автобиографические крупицы в тексте «Симора» или же определить, какие черты роднят Бадди Гласса и автора, занятие увлекательное, но все же второстепенное для понимания произведения в целом. Величайшая тайна повести «Симор: Введение» — в заглавном персонаже; а ее величайшая сила — в подчиненности ему всего творения.
Призрак Симора Гласса маячит за каждой строкой. Каждая мысль, которой Бадди делится с читателем, проникнута мукой, которую причиняет ему физическое отсутствие брата. (Сцена, в которой Симор стоит на обочине, наблюдая, как его брат играет в сгущающихся сумерках в шарики, не только пред стает читателю зримо, она ощутима, слышима, осязаема.) В свое время Сэлинджер учил А. Э. Хотчнера, что «литература — это концентрированный личный опыт». И вот в чем заключена самая большая загадка повести «Симор: Введение»: из какого же кладезя опыта черпал Сэлинджер, воспроизводя с такой жизненной точностью тончайшие оттенки характера Симора? Из каких глубин авторской души бралась та мучительная боль, что снедает Бадди Гласса? У Сэлинджера не было братьев. В его окружении не было ни родственника, ни друга, который бы даже отдаленно напоминал Симора Гласса. Никто из тех, кого Сэлинджер узнал за свои сорок лет, не накладывал на себя руки. Кроме Росса и Лобрано, никто из знакомых Сэлинджера не умирал в послевоенные годы. И все же характер Симора настолько реален, что невозможно не предположить, что он имеет какую-то жизненную основу А горе Бадди Гласса слишком свежо и остро, чтобы не питаться действительно пережитыми чувствами.
В «Симоре» Бадди рассказывает интересную историю. Будучи в армии, он заболел плевритом, который донимал его более трех месяцев. Болезнь в конце концов отступила почти что мистическим образом: после того как Бадди положил в карман рубашки листок со стихотворением Блейка. Там оно, вероятно, оказало свое целительное действие, как какой-нибудь компресс или, цитируя Бадди, «быстродействующее средство термотерапии». Бадди приводит эту историю в качестве иллюстрации целительной силы духовности. Воспоминание должно объяснить мотивы, лежащие в основе его желания собрать и издать стихотворения Симора. Однако у этого рассказа может быть и другая, более личная мотивация.
Если представить, что история, рассказанная Бадди, касается реальных событий жизни Сэлинджера, она может пролить свет на то, что именно вдохновило автора на создание образа Симора и какую рану он в себе растравил, чтобы передать душевные муки Бадди. Логичнее всего предположить, что в рассказе Бадди нашли отражение страдания, пережитые Сэлинджером между октябрем 1944 года, когда он пересек линию Зигфрида по пути к Хюртгенскому лесу, и декабрем того же года, когда он наконец выбрался из этой кровавой
Обращение Бадди к тем же ценностям, которые поддерживали Сэлинджера среди ужасов войны, напоминает читателю о том, что скорбь, порожденная гибелью собратьев на поле боя, стала для автора мучительно привычной. Отсутствие в жизни Сэлинджера событий, способных удручить его так, как удручила Бадди Гласса смерть его брата, говорит о том, что Сэлинджер вполне мог оживить в себе переживания тех лет, чтобы воспроизвести их на страницах своего рассказа. Литературный предшественник Симора Гласса, Кеннет Колфилд, родился во время войны как символ надежды и торжества над смертью, как противовес отчаянию. Та же военная подоплека есть и в образе Симора, поэтому суждение, что Симор Гласс как персонаж зачат в горниле войны, имеет под собой все основания.
В этой связи нельзя не восхититься тем, с какой поразительной силой Сэлинджер спустя четырнадцать лет после окончания войны рисует связанные с ней душевные страдания. Тем не менее душераздирающая смерть Симора и удрученность Бадди не являются основными в определении этих персонажей. Напротив, в обоих заложено жизнеутверждающее начало — неистребимая завороженность красотой мира и твердая вера в возможность его окончательного спасения. Бадди уподобляет Симора Гласса текучему стихотворению, прозрачному классическому хокку. Его человеческая ценность определялась не долгими годами жизни, но простым фактом его существования, тем, что он прикоснулся к жизням людей, его окружающих. Бадди считает своим долгом распространять тот свет, что исходил от его брата, он чувствует себя обязанным разделить свое знание со всем миром, собрав и опубликовав стихи Симора. Сэлинджер тем самым описывает стихотворения Симора Гласса не просто как произведения искусства, но как «быстродействующее средство термотерапии», предлагаемое для спасения духовно больного мира.
Исходящий от Симора свет и его внутренняя красота, а также восхищение его одаренностью, которое, несмотря на свою печаль, испытывает Бадди, — все это явно контрастировало с цинизмом поколения Сэлинджера. Симор и Бадди как персонажи противостояли всему «битническому» поколению с его отвращением к красоте и выпячиванием всех язв окружающего мира. В то время как Сэлинджер предлагал веру и надежду, битники несли с собой лишь укор и духовную слепоту С помощью своих боголюбцев — Бадди и Симора Глассов — Сэлинджер осуждал всех «дзеноубийц» за то, что они «смеют с высоты своего тупоносого величия взирать на чудесную нашу планету… где все же побывали и Христос, и Килрой, и Шекспир». Таким образом, писатели и поэты поколения битников не представлялись Сэлинджеру ни творческими, ни духовными собратьями. Как и в профессиональных читателях, он видел в них «глухарей высшего класса».
В конечном итоге истинное побуждение к написанию повести «Симор: Введение» обнаруживается совсем не в его литературной ткани или биографических моментах, но в содержании письма, которое Сэлинджер написал Лернеду Хэнду в 1958 году. «Пребывайте в единстве с Богом и слепо следуйте туда, куда призывает вас долг, — советует он. — И если Бог потребует от вас чего-то большего, дух, от него исходящий, заставит вас это осознать».
Прежде Сэлинджер старался выправлять свои произведения по лекалам, заданным «Нью-Йоркером». К 1959 году он уже начал видеть разницу между настоящим совершенством и той клинической стерильностью, которой требовал от него «Нью-Йоркер». Он считал, что разница эта духовного свойства. Слова Сэлинджера, адресованные судье Хэнду, только повторяют высказанное им в 1956 году убеждение, что не он выбирает свои темы. Они внушены ему свыше. Подобно Фрэнни из повести «Зуи», которой ее брат велит быть «актрисой Господа Бога», Сэлинджер теперь стал воспринимать себя «писателем Господа Бога». И подобно Бадди Глассу, который чувствовал, что обязан поделиться со всем миром вдохновенной поэзией Симора, Сэлинджер стремился поделиться красотой, данной ему в откровении и любовно запечатленной в персонажах, поглотивших его теперь целиком. Дж. Д. Сэлинджер вполне мог рассматривать «Симора» не как литературное произведение, которое нужно выстраивать по определенным законам, но как плод божественного вдохновения, подчиняемого лишь вере, той самой вере, с какой Симор Гласс ехал на руле никелированного велосипеда Джо Джексона. И в этом — истинная причина счастья, овладевшего Бадди Глассом: вдохновение освободило Сэлинджера от всех литературных условностей. Высшим арбитром «Симора» стал уже не «Нью-Йоркер», не критики, даже не читатели. Им стал сам Господь Бог.