Джейн Эйр (другой перевод)
Шрифт:
За полями, на расстоянии одной мили от Торнфильда, тянулась дорога, она вела в сторону, противоположную Милкоту; по этой дороге я никогда не ходила, но часто смотрела на нее, спрашивая себя, куда она ведет. К ней-то я и направилась. Сейчас нельзя было позволять себе никаких размышлений, нельзя было оглядываться, нельзя было даже смотреть вперед. Ни одной мысли не следовало допускать ни о прошлом, ни о будущем. Прошлое – это была страница такого небесного блаженства и такой смертельной печали, что если бы я прочла хоть одну строку на ней, это лишило бы меня мужества и сломило бы мою энергию. Будущее же было совершенно пусто. Оно было как мир после потопа.
Я шла вдоль полей, изгородей и лугов, пока не поднялось солнце. Вероятно, было чудесное летнее утро; мои башмаки, которые я надела, выйдя из дому, скоро намокли от росы. Но я не смотрела ни на восходящее солнце, ни на сияющее небо, ни на пробуждающуюся природу.
Тот,
Я представляла себе, как мистер Рочестер сидит в своей комнате и, ожидая восхода, надеется, что я скоро приду и скажу: «Я остаюсь с тобой и буду твоей». Как я мечтала об этом, как жаждала вернуться… Ведь еще не поздно, и я могу уберечь его от горького разочарования! Я была уверена, что мое бегство еще не обнаружено. Я могла еще вернуться и стать его утешительницей, его гордостью, его спасительницей в несчастье, а может быть, и в отчаянии. О, этот страх, что он погубит себя, – как он преследовал меня! Страх был как зазубренная стрела в моей груди, она разрывала мне рану, когда я пыталась извлечь ее, а воспоминания все глубже загоняли ее в тело. В кустах и деревьях запели птицы. Птицы – трогательно нежные супруги; птицы – эмблема любви… А как же я? Раздираемая сердечными страданиями и отчаянными усилиями остаться верной себе, я возненавидела себя.
На что мне сознание моей правоты, на что уважение к себе! Я оскорбила, ранила, бросила моего друга. Я была себе ненавистна. И все же я не могла повернуть, не могла остановить свой шаг. Быть может, мною руководил сам Бог? Что до моей собственной воли и сознания, то они бездействовали: страстная скорбь сломила мою волю и ослепила сознание. Я отчаянно рыдала, идя своим одиноким путем быстро, быстро, как обезумевшая. Вдруг меня охватила слабость, она возникла в сердце и разлилась по всем членам, – я упала. Я пролежала несколько минут на земле, уткнувшись лицом в мокрую траву. Я боялась – или надеялась? – что здесь и умру. Но скоро я была снова на ногах: сначала я ползла на четвереньках, затем кое-как встала, одержимая одним безотчетным стремлением – добраться до дороги.
Когда я, наконец, достигла ее, я была вынуждена присесть возле изгороди. Сидя здесь, я услышала шум колес и увидела приближавшийся дилижанс. Я встала и подняла руку. Дилижанс остановился. Я спросила кучера, куда он едет. Он назвал мне какое-то очень отдаленное место, где, как я была уверена, у мистера Рочестера нет никаких знакомых. Я спросила, сколько стоит проезд. Он сказал – тридцать шиллингов. Но у меня было только двадцать. Ну, за двадцать так за двадцать, он согласен. Я вошла, кучер помог мне сесть. Внутри никого не было; он захлопнул дверцу, и мы покатили.
Дорогой читатель, желаю тебе никогда не испытывать того, что испытывала я тогда. Пусть твои глаза никогда не прольют таких бурных, горячих, мучительных слез, какие хлынули из моих глаз. Пусть тебе никогда не придется обратиться к небу с такими отчаянными и безнадежными молитвами, какие произносили мои уста в этот час. Желаю тебе никогда не знать страха, что ты навлечешь несчастье на того, кого любишь.
Глава XXVIII
Прошло два дня. Стоял летний вечер; кучер высадил меня на перекрестке, называемом Уиткросс. Он не мог везти меня дальше за те деньги, которые я ему дала, а у меня не было больше ни шиллинга. Экипаж уже успел отъехать на милю от меня; и вот я одна. В этот миг я обнаруживаю, что позабыла свой сверток в задке кареты, куда положила его для сохранности; там он остался, там он и будет лежать, – и теперь у меня нет абсолютно ничего. Уиткросс – не город, даже не деревня: это всего лишь каменный столб, поставленный на перекрестке четырех дорог и выбеленный мелом, вероятно, для того, чтобы быть более приметным на расстоянии и в темноте. Четыре дощечки отходят в равные стороны от его верхушки; ближайший город, согласно надписи, отстоит на десять миль, самый дальний – больше чем на двадцать. Хорошо знакомые названия этих городов говорят мне, в каком графстве я очутилась: это одно из центральных графств севера – унылая, то болотистая, то холмистая земля. Позади и по обеим сторонам раскинулась безлюдная местность; пустынные холмы встают над глубокой долиной, расстилающейся у моих ног. Население здесь, должно быть, редкое, – никого не видно на этих дорогах; они тянутся на восток, запад, север и юг – белые, широкие, тихие; все они проложены через болота и пустоши, где растет вереск, густой и буйный, подступая к самому их краю.
Я углубилась в заросли вереска, держась стежки, которая пересекала бурые заросли; бредя по колено в густой траве, я поворачивала, следуя изгибам тропинки, и вскоре нашла в глухом месте черный от мха гранитный утес и уселась под ним. Высокие, поросшие вереском откосы обступили меня; утес нависал над моей головой; вверху простиралось небо.
Понадобилось некоторое время, прежде чем я успокоилась даже в этом уединенном убежище; я боялась, что вблизи бродит отбившийся от стада скот, что меня обнаружит какой-нибудь охотник или браконьер. Когда проносился порыв ветра, я пугливо поднимала голову, воображая, что это бык несется на меня; когда свистел кулик, мне казалось, что это человек. Однако, увидев, что мои страхи неосновательны, и успокоенная глубокой тишиной, воцарившейся с наступлением ночи, я, наконец, уверовала в надежность своего убежища. До сих пор у меня не было ни одной мысли, я только прислушивалась, всматривалась, трепетала; теперь ко мне вернулась способность размышлять.
Что мне делать? Куда идти? О, мучительные вопросы, когда делать было нечего и идти было некуда, когда моему дрожащему телу предстоял еще долгий путь, прежде чем я доберусь до человеческого жилья; когда мне предстояло обращаться с мольбой к равнодушному милосердию, прежде чем я обрету кров, вызывать презрительное сочувствие и почти наверное получать отказы, прежде чем люди выслушают мой рассказ или удовлетворят хотя бы одну из моих нужд.
Я коснулась вереска: он был сух и еще хранил тепло знойного летнего дня. Я взглянула на небо – оно было ясное; звезда кротко мерцала над краем утеса. Мало-помалу выпала роса, но я почти не ощущала ее; не слышно было даже шелеста ветра. Природа казалась благосклонной и доброй, мне чудилось, что она любит меня, всеми отверженную; и я, ожидавшая от людей лишь недоверия, неприязни и оскорблений, прильнула к ней с дочерней нежностью. Во всяком случае, сегодня я буду ее гостьей, – ведь я ее дитя; она, как мать, приютит меня, не требуя денег, не назначая платы. У меня еще сохранился кусочек хлеба – остаток булки, купленной на последнее пенни в городке, через который мы проезжали в полдень. Я заметила спелые ягоды черники, блестевшие там и сям среди вереска, словно бусы из черного агата, набрала пригоршню и съела их с хлебом. Этот незатейливый ужин если не утолил, то все же несколько умерил мучительный голод. Окончив трапезу, я прочла вечернюю молитву и улеглась.
Возле утеса вереск был очень густ; когда я легла, мои ноги утонули в нем; обступив меня с обеих сторон высокой стеной, он все же давал доступ ночному воздуху. Я сложила вдвое свою шаль и накрылась ею, как одеялом; отлогая мшистая кочка послужила мне подушкой. Устроившись так, я по крайней мере в начале ночи не чувствовала холода.
Мой сон был бы спокоен, если бы не тоскующее сердце. Оно сетовало на свои кровоточащие раны, на оборванные струны; оно трепетало за мистера Рочестера и его судьбу. Оно скорбело о нем с мучительной жалостью; оно порывалось к нему в неумолимой тоске; бессильное, как подстреленная птица, оно все еще вздрагивало подбитыми крылами в тщетных попытках лететь к любимому.
Истерзанная этими мыслями, я стала на колени.
Наступила ночь, и взошли светила, – спокойная, тихая ночь, слишком безмятежная для страха. Мы знаем, что Бог вездесущ; но, без сомнения, мы больше всего чувствуем Его присутствие, созерцая величие Его творений; и именно в безоблачном ночном небе, где Его миры свершают свой безмолвный путь, мы яснее всего чувствуем Его бесконечность, Его всемогущество. Я стала на колени, чтобы помолиться за мистера Рочестера. Взглянув вверх, я увидела сквозь пелену слез величественный Млечный Путь. Вспомнив, что он собой представляет, какие бессчетные солнечные системы несутся там, в пространстве, оставляя лишь слабый светящийся след, я ощутила могущество и силу Божью. Я была уверена, что Он властен спасти свое создание: во мне крепло убеждение, что ни земля и ни одна из душ, живущих на ней, не погибнет, и я вознесла Ему благодарность; ведь жизнедавец есть также спаситель душ. Мистер Рочестер будет спасен; он Божье дитя, и Бог будет хранить его. Я снова приникла к груди утеса и скоро во сне позабыла печаль.