Джонни получил винтовку
Шрифт:
Но что, если твоя палата на западной стороне госпиталя? — вдруг встревожился он. Тогда на твою постель падают закатные лучи, которые ты ошибочно будешь принимать за утренние. Что, если твоя палата на северной или южной стороне, куда прямые лучи солнца вообще не попадают? Ведь и это вполне возможно. Но затем он успокоился: если палата выходит на запад и, значит, он почувствует тепло заходящего солнца, не беда — уточнить время помогут приходы сестры, ведь постель она ему сменяет только по утрам.
Ну и дурак же ты, парень, сказал он себе. Если все так усложнять, то никогда с места не сдвинешься. Первым делом научись определять восход. В следующий
Лишь на восьмой визит сестры он почувствовал, как она сняла с него ночную рубашку и обмыла губкой. Сердце забилось быстрее, возбужденная, горячая кровь прилила к коже, — ведь он опять вышел на поиск времени, но на сей раз осмысленно, даже мудро. Он почувствовал, как сестра повернула его на бок и, оставив в таком положении, принялась хлопотать. От ее движений койка заходила ходуном. Затем она уложила его на прохладную хрустящую простыню, укрыла, еще с минуту потопталась около койки и зашагала по палате. Он чувствовал толчки от каждого ее шага. Наконец, толчки стали слабее, койка в последний раз дрогнула — видимо, захлопнулась дверь, — и он понял, что остался один.
Успокойся, сказал он себе, успокойся, ты еще ничего не выяснил. Может, все твои предположения неверны, так не будь же самоуверенным, передумай все заново. Успокойся, лежи неподвижно и отсчитывай еще пять приходов сестры.
Он немного вздремнул, потом принялся размышлять о разных вещах, но все время мысленно видел перед собой классную доску, а на ней сначала двойку, потом тройку, четверку и, наконец, пятерку — пятый визит сестры. Снова все задрожало от ее шагов, снова он почувствовал на себе ее быстрые ловкие руки. По его расчетам, было четыре часа утра, и вскоре — в зависимости от того, стояла ли на дворе осень, зима, весна или лето — должно было взойти солнце.
Когда сестра ушла, он сосредоточился. Он не смел уснуть, не смел позволить своим мыслям отвлечься хоть на минуту. Не смел допустить, чтобы овладевшее им возбуждение, от которого перехватывало дыхание, затемнило его мысли и чувства. Он лежал и ожидал восхода солнца. Он набрел на след чего-то настолько драгоценного и волнующего, что как бы заново родился на свет божий. Он лежал и думал — через час, через три часа, ну, в крайнем случае, через десять часов моя кожа почувствует перемену температуры, и я буду знать, день теперь или ночь.
Но, казалось, время назло ему остановилось. Его охватила мелкая дрожь, когда он ясно понял, что совершенно не заметил изменения температуры. Спазмы отзывались болью в животе. Затем его чувства прояснились, кожа стала снова ощущать температуру, он уверился, что находится в здравом уме и твердой памяти, что он не уснул, ничего не пропустил, не терял сознания, а просто ожидаемая перемена еще не произошла.
И
Все это совершалось так медленно, так постепенно, что как бы и вовсе не совершалось. Теперь он уже не боялся потерять сознание или уснуть. Точно так же немыслимо уснуть, когда впервые целуешь девушку или когда бежишь стометровку, зная, что выиграешь. Важно было лишь одно: ждать, и чувствовать кожей, и улавливать каждую секунду перемены температуры, каждое шевеление времени, ибо только это давало шанс на возвращение к жизни.
Казалось, он пролежал так много часов в напряженном и возбужденном ожидании. Временами он думал, что нервы его шеи атрофированы, ничего не воспринимают, и что поэтому он не замечает смены температуры. В другие минуты ему казалось, будто его кожа ощетинилась проросшими наружу нервами, и они улавливают тепло. И тогда его пронизывала острая боль.
А потом все пошло быстрее и быстрее, и хоть он знал, что находится в госпитальной палате, за толстыми стенами, надежно изолирующими его от температурных колебаний, тепло все же пришло к нему, и не просто тепло, а волна опаляющего зноя. Казалось, шея его обожжена, обгорела, сморщилась от жара восходящего солнца. Солнце проникло в его палату, он нагнал время, выиграл свое сражение. Теперь мускулы тела расслабились. Его мозг, его сердце, все, что от него осталось, пело, пело, пело…
Настал рассвет.
Надо всем миром или, по крайней мере, над страной, куда его занесла судьба, взошло солнце, люди вставали с постелей, холмы окрашивались в розовый цвет и птицы щебетали. Над всей Европой — или над всей Америкой? — взошло солнце. И не велика беда, если твой нос или то, что от него осталось, не может вдохнуть аромат этого рассвета. Лишенный ноздрей, ты посапываешь, ты все-таки слышишь запах росы и вздрагиваешь от того, как это чудесно. Ты прикрываешь глаза от первых ярких лучей утреннего солнца, ты видишь высокие Колорадские горы на востоке, видишь, как солнце поднимается над ними, как по их склонам сползают и разливаются яркие краски, и на тебя словно накатываются бурые холмы, и на твоих глазах они становятся розоватыми и бледно-лиловыми, как распахнутая морская раковина. А еще ближе, прямо здесь, на окружающем тебя поле, ты видишь зеленую, искрящуюся росинками траву, и она щекочет твои щиколотки…
Он разрыдался и поблагодарил бога за то, что увидел зарю. Затем отвернулся от рассвета и взглянул на городок, в котором жил, на городок, в котором родился. Все крыши были розовые от зари. Даже некрашеные, покосившиеся и вросшие в землю, неуклюжие и, в общем-то, уродливые домишки — и те были чудо как хороши. Во дворах мычали недоеные коровы — жители городка, где он родился, отличались домовитостью, и каждый имел собственную корову. Он слышал хлопание калиток — сонные обыватели выходили на задний двор и задавали скотине корм. Он видел, как в домах нежились на своем ложе выспавшиеся отцы семейств, как они блаженно позевывали и почесывали грудь, потом вставали, надевали шлепанцы и направлялись на кухню, где их жены уже успели поставить на стол колбасу, горячие лепешки и кофе.