Джордано Бруно
Шрифт:
Вселенная не хаотическое смешение преходящих форм, которые случайно обретает материя, это удивительно согласованное целое, где все подчинено известному порядку и закону.
Христианскому богу, творцу и верховному повелителю мира, нет места в ноланской философии. Коренное отличие ноланской философии как раз и заключается в том, что Бруно отрицает всякое вмешательство какой-либо потусторонней силы в дела природы. В понятие «души мира» он вкладывает смысл, противоположный «божественному началу» теологов. Материя не формируется извне, она изнутри обретает форму посредством того жизненного начала, которое находится в неразрывном единстве с материей и образует вместе с ней первичную субстанцию.
Богословы говорят, что бог вдохнул душу, бог дал жизнь.
Все порожденное, порождающее и то, из чего происходит порождение, всегда принадлежат к одной и той же субстанции. Хотя в природе, настойчиво подчеркивает Бруно, мы и обнаруживаем двойную субстанцию – одну духовную, другую телесную, но в последнем счете и та и другая сводятся к одному бытию и одному корню.
Первое начало вселенной должно быть понято как такое, в котором уже не различаются больше материальное и формальное, оно есть абсолютная возможность и действительность. Поэтому мыслить вселенную конечной – значит не только придумывать несуществующий предел, но и усомниться в безграничной потенции, присущей первичной субстанции.
«Вселенная едина, бесконечна, неподвижна. Едина, говорю я, абсолютная возможность, едина действительность, едина форма или душа, едина материя или тело, едина вещь, едино сущее, едино величайшее и наилучшее. Она никоим образом не может быть охвачена и поэтому неисчислима и беспредельна, а тем самым бесконечна и безгранична и, следовательно, неподвижна. Она не движется в пространстве, ибо ничего не имеет вне себя, куда бы могла переместиться, ввиду того что она является всем. Она не рождается, ибо нет другого бытия, которого она могла бы желать и ожидать, так как она обладает всем бытием. Она не уничтожается, ибо нет другой вещи, в которую она могла бы превратиться, так как она является всякой вещью. Она не может уменьшиться или увеличиться, так как она бесконечна».
Центр ее повсюду и нигде. Представления о времени и пространстве, привычные на Земле, не подходят для вселенной: «В бесконечной длительности час не отличается от дня, день от года, год от века, век от момента; ибо они не больше моменты или часы, чем века, и одни из них не меньше, чем другие, в соизмерении с вечностью. Подобным же образом в бесконечности не отличается пядь от стадия, стадий от парасанга; ибо парасанги для соизмерения с безмерностью подходят не более чем пяди».
Беспредельная вселенная охватывает неисчислимые миры. Одни из них могут быть больше Земли, другие меньше, но основа у них та же: «Сущность вселенной едина в бесконечном и в любой вещи, взятой как член его. Благодаря этому вселенная и любая ее часть фактически едины в отношении субстанции…»
Бруно закладывает краеугольные камни ноланской философии – он работает над книгой «О причине, начале и едином».
Вскоре по приезде Бруно в Англию один из лондонских издателей выпустил в свет три его работы. На берегах Темзы Ноланец начал с того же, что и в Париже, – представил на суд читателей сочинения, в которых много писал об «искусстве изобретения» и мнемонике. Опубликованы были вместе: «Новое и полное искусство памяти» – частичное переиздание «Песни Цирцеи», «Толкование тридцати печатей» и «Печать печатей».
Эта книга, а еще больше лекции и диспут в Оксфорде сделали Ноланца предметом оживленных разговоров. Весьма оригинальный ум объявился на английской земле! О Бруно высказывались самые противоречивые суждения. Одни называли его безумным сумасбродом, нагло пытающимся сотрясти основы мироздания, другие видели в нем человека необыкновенных талантов.
Мовиссьер знакомил Бруно со своими гостями. Многие джентльмены стали приглашать его в свои дома. Джордано охотно принимал приглашения: они позволяли ему постигать ту духовную атмосферу, в которой жила британская знать. Но он не обольщался успехом. Вероятно, он вызывал бы куда больший интерес, если бы не рассуждал о вселенной, а кропал любовные
В Лондоне Бруно встречал больше понимания, чем в Оксфорде. Там его мысли вызывали возмущенные крики, а здесь кое-кто из знати не скрывал своего интереса к идеям Коперника и с любопытством внимал Ноланцу. Засилье в Оксфорде обскурантов и «грамматиков», слепых, но воинственных приверженцев плохо понятого Аристотеля мешало настоящим исследованиям. Ученые, восставшие против бесплодного риторического треска, находили, поддержку при дворе. Среди аристократов стало тоже модным покровительствовать наукам, и неизвестно, чего тут было больше: тщеславия или политического расчета. Борьба с Римом подогревала патриотические чувства и питала вражду к ненавистной латынщине. Состоятельные джентльмены начали щедро вознаграждать ученых, которые, отказавшись от латыни, писали трактаты на родном языке.
В общении с Филиппом Сиднеем Бруно находил большое удовольствие. Это была заметная фигура как при дворе, так и в ученых собраниях. Сэр Филипп принадлежал к богатой и влиятельной семье. Отец его был правителем Ирландии, а дядя, граф Лестер, — фаворитом королевы. Восемнадцатилетним юношей Филипп отправился путешествовать. В Париже ему довелось пережить Варфоломеевскую ночь. Он, протестант, избежал смерти, благодаря тому, что успел укрыться в английском посольстве. Тогдашний посол, Френсис Уолсингем, был теперь первым государственным секретарем и ближайшим советником Елизаветы. Недавно Сидней женился на его дочери.
Ужас, братоубийственной резни, свидетелем которой он был в Париже, еще сильнее укрепил Сиднея в ненависти к папистам. Из Франции он направился в Германию. Он странствовал по Италии, жил в Венеции, Генуе, Милане, изучал право в Падуе. Три года продолжались его путешествия. Вернувшись на родину, он был ласково встречен королевой. Вскоре Филипп Сидней, блестящий кавалер и одаренный поэт, сделался любимцем двора. Полагаясь на его ум и обходительность, ему доверяли дипломатические миссии. Елизавета благоволила к нему. Он участвовал в дворцовых увеселениях и, чтобы позабавить королеву, написал маленькую пастораль. Но Сидней чуть совершенно не погубил свою карьеру, когда осмелился выступить против предполагавшегося брака Елизаветы с герцогом Анжу. Выйти замуж за еретика-католика! Вокруг брачного проекта разбушевались страсти. Их тайком подогревал и Лестер, все еще мечтавший стать законным супругом Елизаветы. Королева строго-настрого запретила кому бы то ни было обсуждать эту тему. Филипп ослушался и угодил в опалу. Других карали за дерзость строже. Не спасали и верноподданнические чувства. Пуританину Стеббсу палач отрубил руку, которой он писал свои возражения. Тут же, у плахи, Стеббс левой рукой сорвал с головы шляпу и закричал на всю площадь: «Да здравствует королева!»
Сидней уехал в поместье сестры. Вынужденный досуг пошел ему на пользу. Долгие зимние вечера он отдавал литературе, писал любовные сонеты и сочинял пастушеский роман.
Когда королева сменила гнев на милость, Филипп снова появился при дворе. Его обуревала жажда деятельности, он мечтал о баталиях и заморских странах. Ему необходим был размах, он добивался высокого административного поста, а выполнял второстепенные поручения. Стихи его и проза оставались ненапечатанными. Он носился с широкими и разнообразными планами, но не изменял своей любви к наукам, собирал вокруг себя ученых, поощрял писателей. О нем говорили, что он во всем ратует за хороший вкус, и в политике и в литературе, возвышает свой голос как против крайностей фанатиков, так и против напыщенных подражательских виршей. Людей, несправедливо обвиненных, он защищает от клеветы, поэзию – от злых наскоков пуритан.