Эдда кота Мурзавецкого (сборник)
Шрифт:
– Они, Сима, другие. Совсем другая природа. И эта природа еще долго будет иметь нас всех... Силой денег, силой власти, силой приватизированного ими закона. А нам предстоит исхитряться жить своей жизнью при них. Волки отдельно, и овцы отдельно... Выживать будем каждый по отдельности.
– Мрачная мысль, Таня, но правильная. Хотя ответ на эту тезу один: овцы не выживают по определению.
На том и положили трубки.
Но Татьяна долго не могла успокоиться. Ей стало стыдно за все свои слова. Она была счастлива с человеком из этой, как она говорит, другой природы. Он умен и порядочен, он так много
Татьяна вспомнила, как еще ребенком, споткнувшись о корягу, увидела малюсенький, едва проклюнувшийся скользкий масленок. Он был похож на мальчика-с-пальчика, и его хотелось защитить. Она тогда построила ему оградку и почему-то плакала, а когда ее нашли родители и спросили, с чего это она плачет, сказала, что ушибла коленку, а что жалко масленка-мальчика, сказать не то чтобы постеснялась – побоялась: засмеют. Как потом она себе сказала, это было первое ее столкновение с человеческим мнением, которое не пожалеет.
Куда уходят наши самые благородные на свете детские слезы? Когда они перестают течь, минуя все?.. И она, взрослая женщина, поймала себя на том, что ей хочется заплакать о масленке-с-пальчике, о ветке, которую она сама сломала, уже без слез, вешая качели для Варьки. А однажды во дворе дома оказалась вся избитая, со слезящимися глазами собака, и она, Татьяна, убежала. УБЕЖАЛА – потому что собаку палками гнали со двора, а ей легче было скрыться, не видеть этого. Страх мнения людей был сильней жалости. И масленок в ней не вскрикнул, не напомнил о себе. Какое она имеет право судить других?.. Но в самобичевании был уже изъян, была даже неправда, хотя истории масленка и собаки были чистой правдой.
Что-то сломалось в сути вещей. И мы не выживем по овечьей отдельности – тут Сима права, – если не исправим поруху в себе. Надо неизвестно как, но становиться сильной и независимой, надо сопротивляться.
На этом энтузиазм стал вянуть просто на глазах, сворачиваться, как сухой лист. «Тебе сейчас хорошо – вот и живи, – сказала она вслух. – Я не отвечаю за все, что делается при мне. Это дурь».
«Отвечаю же! – кричала она своей предыдущей мысли. – Отвечаю за Варьку, за маму, бабушку, теперь уже и за Укропа, за Максима, за друзей, за подруг...»
И опять эта размытость. Где поставить предел собственной ответственности? Хорошо верующим, они не отвечают ни за что. Они все переложили на плечи Христа, казненного людским равнодушием. «Распни его, распни!» Люди всегда одинаковы, а человек должен быть разным. Здравствуй, оксюморон, тебя мне только и не хватало. И она пошла остервенело мыть посуду и думать о том, что ей лично очень даже хорошо. И она все-таки не отвечает за все.
Расставание с мужем оказалось совсем не болезненным. Он принял его спокойно и как бы даже удовлетворенно. «Он меня снял, как груз с плеч». Если разобраться
Он думал что и жена его такая же. Оказалось, нет. И дочь другая. Их манит какая-то неведомая жизнь, им хочется нового, а ему нет. И он принял это – уход жены и дочери – как невиданный, нежданный подарок! Надо же! Не будет больше разговоров о деньгах до зарплаты, не будет рядом этого напряженного, неподатливого тела жены. Да живите, как хотите, девочки. А я сам, слышите, я буду сам! Конечно, он не говорил это Татьяне. Он сказал это Варьке и Укропу, когда они пришли его жалеть после ухода Татьяны. А закончил даже весело:
– Хорошо быть кисою, хорошо собакою, где хочу – пописаю, где хочу – покакаю.
– А любви что, уже нет совсем? – как-то грустно спросила Варька.
– Совсем есть – у твоей мамы, дай ей Бог счастья. Уже нет – у меня. Честно. Жизнь сожрала любовь. Последние десять лет, дочь, были мучительны для нас обоих.
– Жаль, – фальшиво сказала Варька. Она была на стороне матери, ей нравилась ее новая жизнь, сияние ее глаз, и уже было страшно: вдруг это все канет, как и не было...
– Тогда скажи мне: есть что-то крепкое, то, что навсегда? – спросила она отца.
– Навсегда только смерть, детка, – ответил он. Потом они сидели с Укропом и пили чай в новой, не чета прежней, квартире, и она спросила уже у матери, что€ бывает навсегда.
– Не знаю, – сказала Татьяна. – Разве что смерть.
– Господи, – закричала Варька, – вы что, сговорились? Разве могу я дальше жить с такой установкой?
– Хочешь, чтобы я соврала? – спросила Татьяна. – Сказала бы, что навсегда родина, как меня учили. Но родина так предает своих детей, что мало не покажется... Любовь? Тоже вещь текучая. Сам момент рождения любви вечен, ибо прекрасен и неповторим, но и он кончается.
– Ты о сексе, что ли? – возмутилась Варька.
– Ни боже мой! Секс – это много и прискорбно мало. Мужчина и женщина уходят к другому, как бы отходя от обрыва кручи. Еще шаг – и уже ненависть. Кстати, я тут подумала вдруг, не знаю почему... Ненависть, дети мои, посильнее любви. Когда Отелло или Алеко убивали, они уже были переполнены ненавистью. Любовь была уже ими съедена. Я знаю одну женщину, которая в своей ненависти готова убить мать, а Медея из ненависти к мужу убила детей. И вот в этом убийстве Луганских – все возвращаюсь к нему – где-то очень круто замешана ненависть-месть. Это ведь сестры-близнецы.
– Твоя мать – класс, – сказал потом, уже на улице, Укроп. – Я думаю, что нам не надо жениться. Надо любить свободно, без правил, без обязательств.
– А если дети?
– И без них. Разве в них есть гарантия любви? Просто размножение. А я не бычок.
– Конечно, бычок. Если не веришь в любовь на всю жизнь. Но я почему-то, дура, верю.
– Так я тоже дурак. Но и мать твоя убедительна, согласись. Шаг от обрыва кручи – это очень убедительно.
– Тогда катись к чертовой матери! – закричала Варька и кинулась бежать. Но он был быстрее, догнал. И забил ее крик своими губами, и скрутил ее объятием. И куда от этого денешься, люди? Получается, что это все-таки сильнее всего!