Единая-неделимая
Шрифт:
Краснопольский утопает в блаженстве. Он не учит, он священнодействует. Каждое слово, каждая нота вызывает у него мысли, он расплывается в словах, в объяснениях, он живет уроком. В Длинном, черном, выцвелом, порыжелом сюртуке, надетом на мягкую, белую, в голубых крапинках рубашку без воротника и без галстука, с камертоном в руке, он на голову выше хора. С полных губ сочно и округло срываются слова.
— Начнемте, господа. Теперь, когда мы достигли гармонии, то есть созвучия, и научились так брать ноту, что ничьего отдельного голоса не слышно, но звучит
За окнами густеет зимний сумрак. Видна там слободская площадь, покрытая ровным слоем снега, и видно, как, напротив, у Воротилова в лавке закрывают ставни и зажигают огни.
— Это понимать надо, — говорит Краснопольский. — Эта молитва есть подготовление ко всей литургии. Пришли мы, грешные, житейскими сквернами переполненные, темные, смрадные, трупом человеческого бытия смердящие. В храме светло. Блистает солнышко, светлы и благостны лики Спасителя и Божьей Матери, засвечиваются верующими тихие свечки, лампадки горят, не мигая. Только что за ектенией обо всем помолились, о земном, о нужном, а теперь пора и о душевном подумать. Вот тут-то и должны вы начать, мягко, чуть слышно, но ясно выговаривая слова. Начинаем…
Краснопольский дает сквозь сжатые губы тон: до-ля-фа…
Осторожно, сдерживая голоса, начинает хор.
— Благословии-и, душе моя, Господа.
— Так, так, мягче. Протяните «и» быстро, почти скороговоркой: «душе моя Господа», и дальше…
— И вся внутренняя моя…
— Ш-ш! Стойте. Это порхать должно. Это ангелы крылами обвевают наши внутренние скверны, помыслы греховные, тяжкие. Давайте опять. И после — маленькая пауза. Точка. Оттяни дух, отложи попечение и спокойно и уверенно скажи: Имя свято Его! Даже торжественно скажи, как бы ободряя себя, но и скромно. Тихо, но уверенно. Ну…
— И вся внутренняя моя… Имя святое Его!.. Лицо Краснопольского сияет радостью.
— Красота! Красота! — восклицает он. — Радость и красота нисходят в душу. Начнем еще раз и еще отчетливее слова. А вы, Ревунов, легче октаву пущайте, пусть, как шмель, гудет. Начинаем:
— Благослови, душе моя Господа!.. И вся внутренняя моя… Имя святое Его.
Восторг охватывает душу Ершова. Ему кажется, что весь хор есть один дивный, небесный инструмент и в инструменте этом он, Димитрий, главная струна.
— Веди! Веди, Димитрий! — говорит Краснопольский. — Эко голос у тебя какой, эко чутье, какое, рядом врут, а ты выправляешь. Маша Головачева, вы на полтона ниже взяли, разве не слышите, какая какофония выходит?
Голубым сумраком оделась за окном площадь. Четко стоят белые дымы в холодном бледно-зеленом небе, тяжелыми шапками снега накрыты крутые соломенные крыши. Играют на них небесные краски. Ударило в розовое… стынет, замирает… светлеет… стало оранжевым… потухло… синеет… Сходит на слободу тихая и холодная ночь.
Сторож, мягко ступая в валяных сапогах, вносит зажженную лампу, и разом исчезла световая игра за окном. По-иному, не так торжественно выглядит лицо Краснопольского.
— Благослови, душе моя Господа. И вся внутренняя моя…
IX
Со спевки Димитрий, случалось, шел к Ляшенке. Ляшенко, худой и бледный, пил чай, но никогда не угощал Димитрия.
— Пели? — спрашивал он.
— Литургию разучивали.
— Мда… Краснопольский карьеру сделает. Без мыла, куда надо, влезет. Он понимает дух времени…
— А разве не хорошо?
— Что?
— Пение.
— Панская забава. Не такие песни надобно петь.
— А какие?
— Слыхали вы скорбные песни русского народа? Ляшенко запел. Слух у него плохой, голоса нет, но чувства и злобы было в нем много.
Много песен слыхал я в родней стороне.
Не про радость, про горе в них пели.
Из тех песен одна в память врезалась мне,
Это песня рабочей артели.
— Вы не так, Алексей Алексеич.
— Что не так?
— Да уже очень у вас неладно выходит.
— Ладно… Талант!.. Думаешь, — от Бога?
— Откуда же больше?
— Мать твоя, казачка, на Кошкином хуторе первая певунья была. И дед Мануил пение разумеет. Вот все и просто выходить.
— А как же Бог-то?
— Бог? — хитро, змеею посмотрел Ляшенко. — Когда грабили Морозовскую экономию, с Богом шли. А Бог сказал: не укради! А Бог сказал: не пожелай жены искреннего твоего, ни раба его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его… Эх вы… Фарисеи… Вы, Димитрий, на минуточку Бога откиньте, и так ли оно просто все станет.
Но в Димитрии еще звучало полное колыхание хора, еще сладко пела его мелодия. Какие-то нежные струны еще трепетали в нем, точно и вправду крылами ангелов была обвеяна «вся внутренняя» его.
Ляшенко говорил жестко. Точно читал по книге.
— Бога выдумали цари. Царей выдумали паны. Все для того, чтобы другие работали на них, а им пировать да брюхо нагуливать. Посмотрите во Франции, — Бога нет. А что? Разве худо живется французам? Ни тебе попа, ни тебе поповских поборов, нет никакого такого греха… Очень даже просто — без Бога. Просто и хорошо.
— Как же, Алексей Алексеич? Все-таки нескладно без Бога. Крещеные мы.
— А вы забудьте про это.
— А отец с матерью?
— А что в них Толку? Вырос да и ушел.
Молчал Димитрий. Кажется, возразил бы многое. Рассказал бы, как полчаса назад объята была душа его красотою закатного неба и пения, в душу идущего. А как скажешь? Стыдно очень. Слов таких нет. Засмеет Ляшенко. Скажи ему про душу, а он тебе отрежет:
— Души нет. Умрешь — лопух вырастет. В лопухе, что ли, душа?
Шел домой смущенный. Скрипел под ногами хрусткий снег. Вечерний мороз щипал щеки и уши. Но где-то глубоко внутри еще звучали, когда смотрел на звездное небо торжественно тихие слова: — Имя святое Его!