Ее звали О-Эн
Шрифт:
– Ты тоже смеешься надо мной, Дансити!..-в сердцах вырвалось у меня.
Да, я сердилась. Но не так, как тогда, на чиновника. В этом гневе было что-то радостное, от чего трепетало сердце, и я смутилась. Но Дансити, снова не сумев разглядеть, что творилось в моей душе, окончательно пришел в замешательство.
– Что вы, как можно... Никогда...-произнес он и залился краской так, что даже шея покраснела.- Простите меня, простите...
– опустив голову, пробормотал он.
– Ну, полно, полно... Довольно. Я тоже хороша - рассердилась ни с того ни с сего...
Я
было еще тягостнее, чем чувствовать себя оскорбленной.
Но как бы то ни было, не встречаться со мной из-за людских пересудов - как не вязался с характером сэнсэя такой поступок! Все мое существо протестовало против его решения.
Думала ли я, когда томилась в темнице, что мне придется услышать из уст этого человека столь малодушные речи! В те годы между нами не существовало преград. А сейчас между мной и сэнсэем встала загадочная, непостижимая преграда, именуемая "людской молвой". И меня огорчило, что такой человек, как сэнсэй, видимо, считает непреодолимой эту преграду и примирился с ней, даже не пытаясь сопротивляться.
Его письмо явилось для меня тяжким ударом еще и потому, что на меня ошеломляюще подействовала услышанная перед тем от Дансити весть о предстоящем в скором времени рождении его ребенка.
Новая жизнь, рожденная любимым человеком от другой женщины, - для меня, навеки лишенной права иметь детей, эта новость прозвучала как гром небесный, обрушилась на меня сокрушительной, грубой силой. Вот когда я в полной мере изведала, что означает ад одиночества, какого не знала даже в темнице.
– Знаешь, Дансити, иногда мне кажется, что я слишком долго прожила в заточении... Или наоборот, мне следовало оставаться там гораздо дольше... Пока я не превратилась бы в шестидесятилетнюю старуху. А так я ни то ни се... Как ты считаешь?
Дансити молчал. Честный и строгий юноша наконец-то уразумел, как бессмысленно со всей откровенностью отвечать па признания такого рода. Наконец-то он решился хоть в чем-то держать себя на равных со мной, всегда подчеркивавшей разницу между дочерью сюзерена и сыном его вассала.
– Разве я не права, скажи? Что для сэнсэя женщина по имени Эн? Ничто! У него есть его наука, исследования, труды, есть жена и дети. Даже службой в замке он пренебрег и добровольно ушел в отставку. Зачем же ему, вопреки собственному желанию, общаться с бывшей узницей Эн, поддерживать отношения, которые общество осуждает, вызывать любопытство, толки и пересуды? И если он говорит, что не хочет со мной встречаться, так ведь, пожалуй, он прав, а, Дансити?
Дансити по-прежнему не отвечал ни слова. Он сидел неподвижно, опустив голову. Лицо у него было страдальческое, словно юношу подвергали пытке. Мне доставляло
– Наверно, сэнсэй написал так после долгих раздумий...
– Раздумий? Что ты хочешь этим сказать?
– Нет, мне ничего не известно... Откуда я знаю...
(Только несколько лет спустя, когда над сэнсэем разразилась гроза, я поняла, что Дансити не мог сказать тогда ничего, кроме этих слов. Но в то время я видела только, что Даней страдает, слушая мои речи.)
Вечером я одна стояла на веранде в нелепой позе, просунув руки в разрезы кимоно под мышкой, и сжимала свои груди.
Эти груди, не знавшие ни прикосновения мужчины, ни материнства, непорочные, ненужные груди сорокалетней женщины все еще сохраняли девичью полноту и упругость. Жизнь, которой так и не дано было расцвести, и сейчас настойчиво рвалась к свету. В глубине моего существа до сих пор бурлило непонятное волнение, обессиливающее и опасное, - последняя яркая вспышка женской жизни, обреченной на бесплодное увядание. Это волнение все еще не угасло во мне.
Нестерпимо тягостны и мучительны были эти минуты.
В воздухе носился запах каштанов, которые варила кормилица. Этот запах, похожий на запах материнского молока, навевал на меня печаль.
Я прошла в комнату и бесцельно уселась перед зеркалом. Потом завернула рукав кимоно и принялась разглядывать свою обнаженную руку.
Белая кожа, испещренная едва заметными, тонкими, как нити, голубыми прожилками, всегда скрытая от солнца и воздуха, казалось, излучает таинственное благоухание. Меня вдруг охватили досада и раздражение, я готова была поранить чем-нибудь острым эту кожу, напоминавшую влажный шелк.
Откуда она, эта загадочная, проклятая моложавость? Я не могла этого постичь. Нельзя так молодо выглядеть, это приносит только несчастье...
Сорок лет, проведенные в заточении, лишили меня всего, отняли все надежды на счастье, зато сохранили это удивительно моложавое тело и трепещущую, охваченную волнением душу. Да, теперь я сполна узнала, что даже эта необъяснимая моложавость тоже была своею рода наказанием, выпавшим мне на долю.
Эта ненужная свежесть и чистота женщины, не оскверненной прикосновением мужского тела, мужского пота, не знавшей в прошлом ни счастья, ни горя из-за мужчины, эта безупречная кожа, на которой никогда не оставляли ни синяков, ни царапин жестокие мужские объятия, казалась мне не столько красивой, сколько отталкивающей, даже страшной.
И чтобы исцелиться от сознания этой ущербной, неестественной моложавости и напрасной, ненужной красоты, я напрягала все свои душевные силы, стараясь призвать на помощь высокомерие.
– Сэнсэй боится меня. Он меня избегает... Я надеялась, что эта, надменная, нескромная мысль хоть немного утешит меня в страданиях этой минуты, когда я чувствовала себя такой несчастной и жалкой.
Наступил Новый год, и Дансити привез мне поздравительные стихи сэнсэя- по случаю окончания старого и начала нового года.